«Почитай отца твоего и мать твою», — гласит пятая заповедь, и, Бог свидетель, мне это было совсем нетрудно.
И вот сейчас отец сидит в кресле, с крошками штруделя на губах, и молчит, терпеливо ожидая, когда разговор перекинется на что-нибудь более ему сродное и он сможет вставить слово; по его старомодным понятиям, домашнее хозяйство — юрисдикция матери, а ему в эти дела лезть не с руки.
Мама налила ему еще кофе. В дверь бесшумно проскользнул Майкл — я и не заметил, что он ослушался меня и вернулся в дом. Не успел я открыть рот, как он подошел к отцу, осторожно и нежно сложил обе его руки на чашке, помог обхватить ее непослушными пальцами, чтобы отец смог поднести чашку ко рту. Отец начал пить — неуклюже, проливая кофе; прежде чем мама протянула ему салфетку, Майкл уже смахнул капли с его подбородка. Папа притянул Майкла к себе и поцеловал в щеку; и Майкл не вывернулся из его объятий, напротив, сам поцеловал его в ответ.
— Бабушка, я посуду помою?
— Конечно, Майкл, спасибо тебе, мой милый.
И мой сын встает у раковины — большой старой раковины, ровесницы нашего дома, мама ни за что не соглашается заменить ее новой. Ей нравится, что все в доме «родное», все друг другу соответствует. «Зачем мне новая кухня? — удивленно спрашивает она. — Чем плоха эта? Все работает, а если что-то случится, можно вызвать мастера и починить». Хм! Если что-то здесь сломается — держу пари, выяснится, что такое старье уже нигде не чинят.
Майкл моет нож, которым мама резала штрудель, — специальный нож, с самого моего детства употреблявшийся исключительно для пирогов, — и я думаю, что именно такие мелочи и составляют дом: мерная чашка для муки и сахара, старая голубая табуретка, на которой сидела мама в былые годы, болтая по телефону с подругами, набор перьевых ручек отца в выщербленной кружке, полотенца с рыбками, памятные мне, кажется, с рождения. Вот что создает дом — а не хромированные итальянские кастрюли и не безделушки, которые покупаешь в аэропортах по всему свету, а потом не знаешь, что с ними делать.
Сложив тарелки стопкой, Майкл поворачивается к дедушке и говорит:
— Ну что, пойдем наверх?
Отец кивает. Они медленно поднимаются по лестнице; я иду следом. В кабинете, окно которого выходит на сикомор и мой шалаш, отец тяжело опускается в кресло с мягкими подушками, я пододвигаю себе другое кресло, сажусь рядом, и мы снова обнимаемся.
— Очень больно, папа? — спрашиваю я шепотом.
— Черт с ней, с этой болью! — отвечает он, силясь улыбнуться. — Я стараюсь относиться к этому по-философски, вспоминаю слова Экклезиаста: «У мудрого глаза его — в голове его, а глупый ходит во тьме; но узнал я, что одна участь постигает их всех». В молодости я был крепким, а вот теперь, как видно, настала для меня темная пора.