Леди Мидлтон, хотя роббер только начался, была слишком благовоспитанна, чтобы, услышав о недомогании Марианны, возразить против ее желания немедленно уехать, тотчас отдала свои карты приятельнице, и они уехали, едва была подана их карета. На Беркли-стрит они возвращались в полном молчании. Муки Марианны были столь велики, что глаза у нее оставались сухи, но, к счастью, миссис Дженнингс еще не вернулась и они смогли сразу же подняться в свою комнату, где Элинор с помощью нюхательной соли удалось несколько привести ее в чувство. Она вскоре разделась и легла, но, видимо, ей хотелось остаться одной, а потому Элинор спустилась в гостиную, где в ожидании миссис Дженнингс у нее было достаточно времени обдумать события вечера.
Сомневаться в том, что Марианна и Уиллоби дали друг другу слово, она не могла. Столь же очевидным было, что его это тяготит: как бы Марианна ни истолковывала все в лад своим желаниям, сама она не видела, каким образом возможно счесть подобные поступки следствием ошибки или недоразумения. Только в полной перемене чувств нашлось бы им объяснение. Ее гнев был бы еще сильнее, если бы она не заметила в Уиллоби смущения, которое, казалось, говорило о том, что он понимает низость своего поведения, а потому все же не настолько лишен всяких правил, чтобы с самого начала без всяких честных намерений только играть с сердцем Марианны. Разлука могла угасить его чувство, или обстоятельства потребовали, чтобы он его подавил, но ей никак не верилось, что этого чувства вообще не существовало.
Тем не менее она с глубокой тревогой думала о страданиях, которые причинила Марианне эта злополучная встреча,– и о тех, еще более мучительных, которые сулила она в будущем. Собственное ее положение представилось ей несравненно более легким. Ведь пока она сохраняет уважение к Эдварду, у нее всегда остается опора, пусть они и будут разлучены навеки. Горе же Марианны усугублялось всем тем, что могло сделать еще более тяжким подобный невыносимый удар – потерю Уиллоби, неизбежный и скорый разрыв с ним.
Назавтра горничная не успела еще затопить камин у них в комнате, а солнце – набрать силу в холодной хмурости январского утра, как Марианна, даже не одевшись, уже стояла на коленях на диванчике у окна, где было светлее, и писала со всей быстротой, какую допускали непрерывно льющиеся слезы. Разбуженная ее вздохами и рыданиями, Элинор несколько минут с тревогой следила за ней, а затем сказала как могла мягче:
– Марианна, разреши мне спросить...
– Нет, Элинор,– ответила та,– не спрашивай ни о чем. Скоро ты узнаешь все.