Он ненавидел свою бороду. На улицах теперь все чаще появлялись чисто выбритые мужчины; когда же и он найдет в себе мужество сбрить все эти волосы. Еще он ненавидел коварные проблески седины, вероломно обосновавшиеся в его усах, на левой части подбородка и в бакенбардах. Седая поросль была предвестником безжалостного неприятельского вторжения. И нет той силы, что могла бы остановить марш часов, дней, лет.
Брейер ненавидел все, что отражалось в зеркале, – не только седину, зубы как у животного и волосы, но и крючковатый нос, пытающийся дотянуться до подбородка, непропорционально большие уши и мощный гладкий лоб – он уже начал лысеть, и этот безжалостный процесс уже начал пробираться к затылку, выставляя на всеобщее обозрение весь позор его голого черепа.
А глаза! Брейер смягчился и всмотрелся в свои глаза: в них он всегда мог найти юность. Он подмигнул. Он часто подмигивал и кивал себе – себе настоящему, шестнадцатилетнему Йозефу, обитающему в этих глазах. Но сегодня от молодого Иозефа ответного приветствия не последовало. Вместо него на Йозефа смотрели глаза отца – покрасневшие, окруженные морщинами глаза старого уставшего человека. Брейер завороженно наблюдал, как рот его отца образовывал дыру, говоря: «Наш, наш, наш». Все чаще и чаще Брейер думал об отце. Леопольд Брейер умер десять лет назад. Тогда ему было восемьдесят два года, на сорок два года больше, чем Брейеру сейчас.
Он опустил зеркало. Осталось сорок два года! Как можно вынести еще сорок два года? Сорок два года ожидания, в процессе которого эти годы проходят. Сорок два года всматриваться в собственные стареющие глаза. Неужели нет спасения из заточения времени? Ах, если бы он мог начать все сначала! Но каким образом? Где? С кем? Не с Лу Саломе. Она была свободна, она могла выпорхнуть из его клетки, когда ей хотелось, или впорхнуть обратно. Но ничего «нашего» с ней быть не могло: никогда не будет у них «нашей» жизни, «нашей» новой жизни.
Он знал и то, что «наше» с Бертой уже не вернется. Когда ему удавалось отбросить старые, постоянно возвращающиеся воспоминания о Берте – миндальный аромат ее кожи, платье, обрисовывающее холмики ее пышной груди, жар ее тела, который обдавал его, когда она, входя в транс, прислонялась к нему, – когда ему удавалось сделать шаг назад и посмотреть на себя в перспективе, он мог понять, что Берта всегда была лишь фантазией.
«Бедная, несформировавшаяся, безумная Берта – как глупо было лелеять мечту о том, что я смогу сделать ее совершенной, создать ее, чтобы она в ответ дала мне… что?» Он не знал.