— Шевалье де Вержен, — шепнул он, — наверное, уже прибыл в Константинополь; барон де Тотт поднимет татар, а наши эмиссары взбунтуют, когда надо, Сечь Запорожскую.
— Да, Порту надо пробудить, чтобы крымский хан опять тревожил русские пределы… Не давать России покоя!
Конти, присев на корточки, взялся за туфлю короля. Когда Людовика обули, в спальню к нему были допущены иностранные дипломаты, состоявшие при дворе Версаля.
Среди них не было русского, и это наводило Версаль на грустные размышления.
На горизонте европейской дипломатии звезда Петербурга разгоралась все ярче, и Франция уже не раз убеждалась, что пренебрегать Россией — рискованно и неразумно. Но Версаль относился к русским с неприязнью. Почти враждебно…
— Звон золота разбудит и мертвеца, — ответил Людовик принцу Конти с большим опозданием (а дипломаты зашушукались).
Бездумно глядя в окно, король вытирал лицо и руки мокрым полотенцем. В соседней комнате Oeil de Boeuf лакеи со звоном перебирали кофейную посуду.
— И начнем день! — торжественно провозгласил Людовик.
Начало дня — обычно. В узком проходе, между стеной и кроватью, король опустился коленом на кожаную подушку; старенький Часослов — еще со времен Генриха Четвертого — всегда лежал раскрытым перед королями Франции…
Конти держал отброшенное королем полотенце и прямо в глаза смотрел графу Штарнбергу — послу австрийской императрицы Марии Терезии, с которой тоже не было дружбы у Людовика. Конти смотрел на австрияка, но мысли его были далеко-далеко — на севере. Сейчас Конти всего сорок лет, русской императрице Елизавете Петровне — побольше (под пятьдесят), но это ничего не значит.
«Разве бы я был плохим мужем? — раздумывал Конти. — Или я не гожусь в герцоги Курляндские? Наконец, я могу командовать русской армией…» Людовику, как и Конти, тоже четыре десятка. Но от прежнего красавца, каким он был смолоду, не осталось и следа. Лицо сделалось оливковым, почти сизым. Дыхание короля стало гнусным от несовершенства желудка и частых запоров. К тому же король не мог в обществе связно произнести двух слов. Но и эти слова обычно он выражал (по свидетельству современников) «на подлом языке цинизма и распутства».
Людовик еще молился, а из подвалов Версаля, где размещались кухни, уж слышался ликующий возглас:
— Говяди-и-ина короля!
Дипломаты, кланяясь, спешили отбыть в Бельвю, чтобы засвидетельствовать свое почтение мадам Помпадур (все, кроме посла Пруссии, которому король Фридрих запретил унижаться перед куртизанкой).
— Говяди-ина короля! — разносилось по Версалю, и этот возглас быстро приближался к королевским покоям.