— Чего же тебе дать? — спросил Клюгенау.
— Дай, — ответила цыганка.
— У меня ничего нет.
— У тебя нет, добрый сердар… Где же тогда мне взять?
— Сходи на конюшню. Может, получишь мяса, С плачем она скоро вернулась обратно:
— Не дали мне… Ты — дай!
— Почему же именно я? — спросил Клюгенау.
— А я вижу… по глазам вижу: тебе ничего не нужно! Ты дашь… сыночку моему!
От цыганки едва избавились, и Клюгенау загрустил: ему было жалко эту мать и женщину.
— Нехорошо получилось, — сказал он.
Потресов вышел из-под арки, мигая покрасневшими глазами.
— Что с вами, майор?
Артиллерист, скривив лицо, всхлипнул:
— Вы знаете, так жалко, так жалко… Бедные лошади!
— А много пало?
— Вчера Таганрог, этакий был забияка. Потом верховая кобыла Фатеж и две пристяжных — Минск и Тихвин… Вошел я к ним, бедным, а они лежат и… И головы свои друг на друга положили, будто люди. Как их жаль, господа! Ведь они еще жеребятами ко мне в батарею пришли. Смешные такие, миляги были…
— Шестнадцать дней без воды — предел для лошади, — заметил Клюгенау. — Не знал, теперь буду знать… Неповинные в этом споре людских страстей, они заслуживают памятника! ..
Клюгенау отворил ворота конюшни. Лошади сразу повернули в сторону вошедшего человека головы и заржали. Но, словно поняв, что воды не принесли, они снова опустили головы, и прапорщик впервые услышал, как стонут животные — они стонали почти как люди…
— Вот и всегда так, — объяснил ездовой солдат, — сердце изныло, на них-то глядючи, ваше благородье!
Клюгенау двинулся вдоль коновязи, и лошади тянули его зубами за рукава, словно требуя чего-то.
— Осторожнее, ваше благородие, — подсказал ездовой. — И закусать могут… Они — ведро покажи им — так зубами его рвут. Всю посуду перепортили. А то кидаться начнут одна на другую. Видите, все уши себе обгрызли. Плохо им, страдалицам нашим…
Иные из лошадей с остервенением рыли копытами землю, поминутно обнюхивая яму, точно ожидая появления из почвы воды.
Особенно ослабевшие животные казались сухими настолько, будто из них уже испарилась всякая влага.
Да, это было ужасное зрелище, и барону сделалось не по себе.
Придя в свою камору, он долго не находил дела, потом решил переменить портянки. Раскрыл чемодан со своим холостяцким добром — беспорядок в вещах был немыслимый, и он долго выуживал чистые портянки среди всякого хлама. В груде белья блеснула ребром жестянка, и Клюгенау неуверенно извлек наружу давно забытую банку офицерских консервов.
— «Сосиски с горохом, — прочел он, — Москва, братья Ланины, по способу Аппера. Ешь — не сомневайся…»
Барон сел на пол перед развороченным чемоданом и в каком-то отупении долго смотрел на консервную банку. Потом встал и, надвинув фуражку, вышел. Даже подошвы жгло ему, так раздваивалась перед ним дорога: или к цыганке, у которой «сыночек», или к Аглае, которая ближе и роднее.