— Она начинается так: «Манлий Гиппоман, слуга философии, шлет привет Госпоже Мудрости». Кроме того, есть упоминание о деяниях в дни правления Майориана, одного из последних императоров, если не ошибаюсь.
— Но это не христианский документ?
— В нем нет ни единого упоминания о христианстве. С другой стороны, святой Манлий все еще чтим, а жил он примерно тогда же. Он святой того города, где я родился. Имя редкое, так что, наверное, это один и тот же человек, а если так, то Госпожа Мудрость, госпожа София, как он ее называет, вполне возможно, имеет какое-то отношение к святой Софии, хорошо тебе известной. Конечно, это только догадка. И все становится даже еще более непонятным.
— Почему?
Оливье задумался, ища, как объяснить то, что он не столько понимал, сколько ощущал.
— Рукопись нейдет у меня из ума, не знаю почему, — сказал он наконец. — Я уверен, что некоторые ее утверждения я уже знал раньше. Другие, мне кажется, я понимаю, но потом, подумав, открываю, что совершенно их не понимаю. И не знаю, каким способом установить, есть ли в ней смысл или это только вздор.
— Но о чем она?
— Отчасти это комментарий к Цицерону, откуда и название. Отчасти — рассуждения о любви и дружбе, а также о связи между ними и жизнью души, а также служением добродетели. Это доступно моему пониманию. Но больше почти ничего. Затем последний раздел, в котором наставница возносит этого Манлия на небеса и показывает ему всю вечность. Самая непостижимая часть. Я знаю только, что всякий, кто стал бы писать подобное теперь, навлек бы на себя большие беды. И потому я не знаю, с кем я могу поговорить об этом.
— Тебе придется пойти и спросить еврея кардинала де До, — сказал Чеккани. — Возможно, он знает. И вряд ли он на тебя донесет. Я попрошу брата де До дать тебе письмо к нему. Он, полагаю, не откажет мне в этой услуге, хотя мы сердечно друг друга терпеть не можем. Знания — нейтральная земля в нашей войне.
Оливье и взволновала, и удивила такая возможность. Он, разумеется, слышал о еврее кардинала, но никогда его не видел. Как и почти никто другой. Каким образом он забрался под крыло Бертрана де До, было неизвестно, хотя люди знали, что порой даже папа посылал за ним, чтобы о чем-то посоветоваться. Когда он приезжал в Авиньон, то ни с кем не разговаривал, а те любопытные, кто старался завести с ним разговор, наталкивались на насмешливое презрение, вежливое, но глубочайшее пренебрежение, которое указывало, что их доброе мнение ему абсолютно не требуется. Неудивительно, что многие находили это оскорбительным, считая, что таким, как он, должно льстить, если они оказывают ему честь, снисходя до беседы с ним, да только их мнение для него как будто ничего не значило.