Заложники любви (Перов) - страница 38

Саня сидел на корточках, когда он налетел. Саня, может, устоял или увернулся бы как-нибудь, но вся штука в том, что он сидел на корточках и пытался разорвать петлю, а тросик от велосипедных тормозов голыми руками не разорвешь… Корноухий врезался в Саню башкой. Саня вскинул руками, и опрокинулся и стукнулся затылком об укатанную ледяную дорогу. На какую-то долю секунды остался так лежать с раскинутыми руками, с открытым горлом…

Я заорал: «А-а-а-а-а», — и на половине крика сорвал голос, перешел на сип. А пес и не слышал меня, он завис над Саней в мягком, тяжелом прыжке и, находясь еще в воздухе, своей разинутой пастью (я увидел, как шел от нее пар) дотянулся до Саниного горла… И тут я завизжал и шагнул к нему, и мне было трудно и больно шагать, потому что на ногах у меня висели черные грязные собаки, а я стал молотить их кулаками по спинам, по мордам, по хребтам, а Фраер крутился передо мной, и я обдирал руки о его клыки, а корноухий неподвижно стоял, уткнувшись пастью в Санино горло, и только кожа на его спине подрагивала волнами… И тут я увидел, как Санина рука царапнула ногтями дорогу, и Фраер наконец бросился на меня, и я, поскользнувшись, стал медленно падать и, падая, увидел, как корноухий теснее приник к Сане и потом дернул головой вверх, и что-то розовое, какие-то дымящиеся лоскутки свисали из его сомкнутой пасти, а из того места, где было белое Санино горло, в разные стороны, как из плохого крана, била черная кровь… А я все отталкивал и отталкивал слюнявую пасть Фраера, а ноги мои небольно рвали «братья», крутилась волчком Каштанка, пытаясь сбросить давящую петлю, Мефодий опасливо кашлял в стороне. Из магазина, размахивая пустой посудой, бежали кричащие люди, а корноухий стоял с задранной окровавленной мордой, как будто позировал перед фотографом. Я отключился…

Когда мы начали опускать гроб, я вдруг поднял глаза и увидел в толпе между могилами Серегу. Меня как толкнули. Когда мы несли гроб, я ничего не видел — только дорогу скользкую. Я только и думал, чтоб не поскользнуться. И ни разу не заплакал. Только заикался сильнее. У меня в тот день, когда погиб Саня, заикание началось на нервной почве. И прядь волос на затылке поседела. Меня за это на зоне Чиграшом звали. Я точно знаю, что затылок у меня поседел, когда я упал и увидел, что из Саниного горла в разные стороны кровь забила, как из порванного пожарного рукава… Я взглянул — тогда на кладбище — на Серегу, и кто-то внутри меня сказал: «Вот кто виноват!» Потом я пил с ребятами, потом я пил на поминках, я хотел, чтобы Серегино лицо не маячило передо мной. Потом я понял, что ничего у меня не получится. Вызвал его на улицу, медленно достал Толянову «самописку», щелкнул лезвием (я все еще думал, что не сделаю этого) и вдруг заорал, как там, на площади перед магазином, и почувствовал, как снова похолодела и омертвела кожа на затылке. Бес побежал от меня, я — за ним. Мы долго бежали раздетые. Потом он споткнулся, упал. Я споткнулся о его ноги и, валясь на него, с удовольствием ударил его ножом в грудь. Потом я скатился с него в сторону. Потом подбежали ребята. Они мне рассказывали, что он поднялся и бил меня ногами. Я промазал. Нож скользнул по ребру. Судья (хороший мужик, между прочим) сказал, что это самосуд, что я не имел права его судить и приговаривать… Он, наверное, прав, а тогда на суде я только и мечтал выйти побыстрее с зоны, приловить где-нибудь Серегу и от всей души, с удовольствием ударить. Только поточнее…