— Если вы откроете ее, он уйдет.
— Но надо же дать ему время уйти.
Каждая старалась справиться со своим голосом, чувствуя, как темное крыло накрывает ее.
— Тогда встаньте поближе к двери и скажите что-нибудь громко, прежде чем ее отворить.
— А что мне сказать, госпожа?
— Скажите: «Не открыть ли мне дверь?». И тогда я скажу: «Да, по-моему, пора спать».
— По-моему, пора спать.
— Давайте же.
— Хорошо, госпожа. Начинать?
— Начинайте, да, только скорее.
— Я не знаю, как у меня получится.
— Ох, Агнес, пожалуйста, Поскорее!
— Ладно, госпожа. Надеюсь, получится.
И глядя на дверь так, словно та могла на нее наброситься, Агнес сообщила ей во весь голос:
— Я собираюсь открыть дверь!
— Спать пора! Ничего не случилось.
— Ну, открывайте, — сказала Королева. Агнес подняла щеколду и распахнула дверь, и Мордред улыбнулся им из дверного проема.
— Добрый вечер, Агнес.
— Ох, сэр!
Бедная женщина, затрепетав, присела в реверансе, прижимая руку к груди, и прыснула мимо него по лестнице. Он вежливо посторонился. После того, как Агнес исчезла, он вступил в опочивальню, великолепный в своем черном облачении с единственным холодным бриллиантом, блеснувшим на алом значке в тусклом свете свечей. Любой, кто не видел его месяц или два, мгновенно понял бы, что Мордред лишился рассудка, — однако разум его распадался с такой постепенностью, что люди, жившие рядом, ничего не заметили. За ним вперевалку вошел черный мопсик, поводя яркими глазками и помахивая загнутым хвостом.
— Что-то наша Агнес нынче нервна, — сказал Мордред. — Добрый вечер, Гвиневера.
— Добрый вечер, Мордред.
— Развлекаетесь вышиванием? А я думал, вы станете вязать носки для солдат.
— Зачем вы пришли?
— Так, вечерний визит. Простите мне театральность моего появления.
— Вы всегда ожидаете за дверью, пока она отворится?
— Как-то же нужно в нее проникнуть, мадам. Это удобнее, чем входить в окно, — хотя мне приходилось слышать о людях, которым удавалось и это.
— Понятно. Присядете?
Мордред уселся, тщательный в каждом движении, мопс запрыгнул к нему на колени. Зрелище он являл, пожалуй, трагическое, ибо вся повадка его была повадкой матери. Он разыгрывал роль, утрачивая остатки реальности.
Сколько написано трагедий, в которых роковые блондинки доводят своих любовников до погибели, в которых Крессиды, Клеопатры, Далилы, а порой даже скверные дочери, вроде Джессики, причиняют страдания своим возлюбленным или родителям: и все же в основе настоящей трагедии лежат отнюдь не эти поступки. Эти — не более чем жалкая мишура, в которую рядится человеческая душа. Ну, пал Антоний на собственный меч — и что с того? Меч убил его — и только. Не вожделение любовника, но вожделение матери — вот что растлевает сердце и душу. Оно-то и обрекает трагического героя на смертный путь. В самой потаенной из комнат обитает Иокаста, не Джульетта. Гамлета толкает в объятья безумия не глупышка Офелия, но Гертруда. Сущность трагедии состоит не в отъятии и не в краже. Украсть сердце по силам любой вертихвостке. Сущность трагедии в том, чтобы давать, навязывать, добавлять, душить без всяких подушек. Дездемона, лишенная жизни или чести, ничто для Мордреда, лишенного собственной личности, Мордреда с душой украденной, втихомолку удавленой, иссохшей, между тем как жизнь его матери продолжалась по-прежнему — в торжестве, в изобилии, в излиянии на Мордреда любви, удушающей, пусть и без явственного злого намерения. Мордред был единственным из сынов Оркнея, кто так и не женился. Он был единственным, кто двадцать лет прожил наедине с матерью, когда его братья упорхнули в Англию, — он был ее живой кладовой. Теперь, когда она умерла, он обратился в ее могилу. Она продолжала существовать в нем, словно вампир. Когда он двигался, когда он сморкался — это были ее движения. Действуя, он становился таким же нереальным, какой была она, когда изображала девственницу перед единорогом. Он баловался той же жестокой магией. Он даже завел, подобно ей, комнатных собачонок, — хотя всегда ненавидел ее любимиц с той же жгучей мукой, с какой ненавидел ее любовников.