– Так-то оно так, – нехотя согласился Кулсубай, – только про царя мне что-то не верится… Я ведь везде побывал, и у наших, и у русских, и мулл видел, и с купцами разговаривал, а про царя никогда ничего плохого не слышал. Наоборот, любят все его, говорят, человек хороший, а про помещиков он небось и знать не знает, какие они над народом дела творят…
Хисматулла покраснел. «Вот те на, – подумал он. – Все ходил мечтал, кто бы что у меня спросил, а как спросили совета, так я и объяснить ничего не могу… Как же это у Михаила получается? Вот стыд, а еще думал, что я умный! Правду Михаил говорит, учиться мне надо, вот ведь все чувствую, а сказать не могу, хоть сквозь землю провались…»
– Я завтра приду, – угрюмо сказал он Кулсубаю, – поговорим еще до вечерней смены, а то времени мало… – и пошел к шахте по сырой вязкой глине. Желтые брызги от его шагов разлетались в разные стороны,
«Чего это он, обиделся, что ли? – недоуменно подумал Кулсубай. – Вроде не говорил я ничего такого…»
Не доходя до шахты, Хисматулла повернул с дороги и полез в гору. Он никак не мог избавиться от тягостного ощущения стыда и собственной глупости и ругал себя почем зря. «Оратор чертов, вчера только последнюю букву в алфавите выучил, а туда же!» – говорил он сам себе, яростно меся лаптями глину. Обида его росла все больше, пока он не уселся, чтобы передохнуть, на свежесрубленный пенек, еще заваленный с теневой стороны серым ноздреватым снегом. Внизу, на перекопанном вдоль и поперек поле, один к одному жалостно ютились старые балаганы, крытые дранкой и корой. Казалось, с началом весны они стали линять, как звери, – такой у них был облезлый и ободранный вид. Издалека, рядом с балаганом, видны были кучи глины и мусора, валялись сломанные черенки от лопат, куски мочала, обломки досок, куски железа и разбухшие от воды старые лапти.
Года два назад еще весь этот склон холма был покрыт густым лесом, а теперь лишь редкие березки беспомощно тянули вверх голые веточки среди пней да чахлые одинокие прутики торчали из сугробов, сгибаясь под порывами ветра.
Приглядевшись, Хисматулла заметил, что веточки покрылись тяжелыми почками с влажной и туго натянутой темной кожей, набухли соком. А вон у одного из пней притаился подснежник, один из первых, – нежный, чуть золотистый от солнца, он робко покачивал удивленной красивой головкой, стряхивая то и дело капли березового сока, падающего с макушки пня.
Вдруг внутри у парня что-то дрогнуло, и отчетливо, как никогда раньше, он увидел перед собой мягкие, полураскрытые губы Нафисы, ее раскосые глаза с блестящими каплями слез, нежную, напоминающую лепестки кожу щек… Хисматулла закрыл рукой глаза и, еле удерживаясь от горячих, уже набегающих на глаза слез, вспомнил осеннюю холодную ночь, и белое лицо, вкус меда на губах, и звездную, морозную россыпь в огромном чужом небе.