— Что? — переспрашивает Роджер. — Ты бормочешь.
— Я туда не хочу.
— Потому что что? — Роджер разговаривает, будто с ребенком.
— Мне нехорошо. — Я таращусь на себя в зеркало. Толку ноль.
— Вот не надо. Ты сегодня прямо излучаешь оптимизм.
— Ага, а ты, блядь, на днях станешь Мистер Конгениальность, — ворчу я. Потом успокаиваюсь: — Зови Дика.
— Кого звать дико? — спрашивает он, но, видя, что я на него сейчас наброшусь, уступает: — Шучу.
Роджер куда-то звонит, через десять минут кто-то во что-то заворачивает мне руку, двигает по вене, затем покалывание, витамины — опа! — меня заливает странное тепло, оно выгоняет холод, сначала быстро, потом медленнее, ох-х, ага.
Роджер садится на диванчик и говорит:
— Больше фанаток не бей, понял? Слышишь меня? Хватит.
— Ох, блин, — говорю я. — Им… по кайфу. Им по кайфу меня баловать. Я им даю себя… баловать.
— Просто угомонись. Слышишь?
— Ох, отец, чтоб тебя, отец, я и дальше буду.
— Что ты сказал?
— Отец, я Брайан…
— Я знаю, кто ты, — перебивает Роджер. — Ты — тот самый омерзительный мудак, который за прошлое турне избил трех девчонок, а одной при этом угрожал мясницким ножом. Мы этим девчонкам по сей день платим. Помнишь сучку из Миссури?
— Миссури? — хихикаю я.
— Которую ты чуть не убил? Припоминаешь?
— Нет.
— Мы от нее до сих пор откупаемся и от адвокатов ее дерьмовых…
— Ты, мужик, давишь, а когда ты давишь… тебе… ну… лучше бы меня оставить.
— Ты помнишь, что ты тогда навалял?
— Отец, не зависай на прошлом.
— Ты знаешь, сколько мы до сих пор платим этой сучке каждый, блядь, месяц?
— Оставь меня в покое, — шепчу я.
— Она в инвалидном кресле год провела.
— Я хочу сказать кое-что.
— Так что вот этого всего не надо — «ох, отец, я все знаю». Ты не знаешь, — говорит Роджер. — Ты ни хуя не знаешь.
— Я хочу сказать кое-что.
— Что? Объявить о выходе на пенсию? — шипит Роджер. — Постой, дай я угадаю: хочешь всех подставить?
— Я ненавижу Японию, — говорю я.
— Ты все на свете ненавидишь, — рычит Роджер. — Тошнотный недоебок.
— Япония совсем… другая, — произношу я наконец.
— Шутишь. Ты всегда говоришь, что все совсем другое, — вздыхает он. — Стройся, стройся, стройся, чтоб тебя, стройся.
Я смотрю на себя в зеркало, слышу вопли со стадиона.
— Подкрути мне сны, Роджер, — шепчу я. — Подкрути мне сны.
В самолете из Токио я сижу один в хвосте, кручу ручки «волшебного планшета», а рядом Роджер прямо мне в ухо поет «Над радугой»[58], все меняется, распадается, бледнеет, еще год, еще несколько переездов, суровый человек, которому похуй, скука грандиозна до унижения, неизвестные люди о чем-то договариваются, тебе изменит и то чувство реальности, что успел обрести, а ты и не подозреваешь, расчеты столь неразумны, что становишься суеверным, едва требуется хотя бы их оправдать. Роджер сует мне косяк, я затягиваюсь, смотрю в окно, на миг расслабляюсь, когда огни Токио — а я и не врубился, что Токио на острове, — скрываются из виду, но лишь на миг, ибо Роджер говорит, что скоро появятся другие огни других городов в других странах других планет.