Ванюшин поднялся с кресла, подошел к балкончику, обтянутому малиновым бархатом, и крикнул:
– Заплатите сначала за свое благополучие! Макиавелли говорил, что гражданская свобода состоит в благополучии своем собственном, жены, дочери и имущества. Но когда всем этим обладают – этого не ценят! Вы уже проиграли Россию, толстозадые кретины! Думаете только о своих минутных свинцовых и лесных барышах! Не понимаете вы – армия разложилась! Стала пьяной ордой! А вы – слепые скоты, жиром заплыли!
– Вон его! – закричали делегаты. – Полицию сюда! Полиция!
Исаев набросился на громадного, белого от бешенства Ванюшина и, легко скрутив ему руки за спину, выволок из ложи. Он бежал вместе с ним по фойе, слышал полицейские свистки; плечом распахнул дверь и затолкал Ванюшина в пролетку. Падая рядом с ним, он крикнул кучеру:
– Гони!
Ванюшин плакал, бормоча ругательства. Плакал он жалобно, по-женски. По-видимому, так плачут холостяки: всхлипывая, растирая по лицу слезы и очень себя жалея.
– Пусть он едет на Шестую Матросскую, в дом Сидельникова, – сквозь слезы, пьяно всхлипывая, попросил Ванюшин. – Там Минька живет, он меня исповедует.
Минька – старый лакей, проживший в услужении у ванюшинской семьи пятьдесят лет, оказался быстрым, юрким стариком, почти без единого седого волоса, с фиолетовым носом и в шелковой красной рубахе. Увидав Ванюшина, ввалившегося в дверь его полуподвальной комнаты, очень сырой, но чистой, Минька вскочил из-за стола, бросился к гостям, стал снимать с них шубы, шапки и рукавицы; все это он уносил за пеструю занавесочку возле двери, продолжая что-то бормотать и присмеиваться.
Ванюшин лег на низкую, деревянную лавку, покрытую старым тряпьем, вытянулся, сложил на груди руки, взял с полочки длинную церковную свечу, поставил ее у себя на груди и спросил:
– Минь, я на покойника похож?
– Ох, Косинька, похож, похож, – обрадованно залепетал старик. – Ну, прямо как живой...
Исаев засмеялся, а Ванюшин, не открывая глаз, сказал:
– Это он так с ума, не с глупости. Минь, а ты чего во все красное вырядился?
– К им готовлюся, цвет к лицу примеряю.
– А придут?
– Миленький, Косинька, ты не сердися, я тебе так скажу, что когда дрова рубишь, палец острием зацепишь, так сначала-то ничего не видно, только беленькое виднеется, слабенькое такое, беленькое, а уж потом, пообождав, кровушка выступает.
Ванюшин лежал на лавке, состарившийся, одутловатый. Одним глазом он пристально глядел на Исаева, а другой держал закрытым, словно давая ему отдохнуть.
– Скажите, дедушка, – спросил Исаев, – а что со мной будет? Мне цыганка смешное нагадала.