— Мы… вам… напомним, — жестко произнес Валицкий к сжал кулаки.
Ходоренко посмотрел на него предостерегающе.
— Не будем вдаваться в историю, — сказал он и, снова обращаясь к немцам, спросил: — Может быть, у вас есть к нам какие-нибудь вопросы?
— У меня, если позволите, мой господин, — сказал долго молчавший Браун. — Вы… всегда так едите?
Ходоренко пожал плечами.
— Как именно? — переспросил он. — Вы хотите сказать — всухомятку?
Переводчик стал переводить, но на слове «всухомятку» запнулся.
— Trocken essen, — неожиданно громко подсказал Валицкий.
— Нет, я хотел спросить другое, — возразил Браун. — Нам говорили, что в Петербурге люди умирают от голода, пожирают друг друга…
Ходоренко бросил мгновенный острый взгляд на сидевших за столом, и те дружно рассмеялись.
— Ну, разумеется, — проговорил Ходоренко, когда смех смолк, — мы были вынуждены пойти на серьезные ограничения в еде. Наш стол, как видите, довольно беден…
— И тем не менее вы обречены, — неожиданно злобно сказал Браун. — Вы потеряли Тихвин и окружены двойным кольцом блокады! И кроме того, разве вам неизвестно, что наши войска стоят под Москвой и не сегодня-завтра они будут в Кремле?
С этими словами он взял кусок колбасы, стал жевать.
Валицкий поднялся и тихо вышел из комнаты. Он не знал, зачем Ходоренко пригласил его присутствовать при этой трагикомедии, — может быть, не надеялся на военного переводчика, как оказалось, вполне опытного и отлично знающего язык юношу? А может, просто хотел дать возможность посмотреть, как выглядит враг вблизи? Однако Федор Васильевич не мог принудить себя дольше оставаться там. Вид и даже голос людей в немецких мундирах — тех, кто, наверное, только вчера или позавчера, ну максимум несколько дней назад стрелял и вешал его соотечественников, — вызывали у Валицкого чувство отвращения.
Он не мог смотреть на уставленный тарелками с едой стол, за которым сидели голодные люди в ватниках, пили пустой, чай, и никто из них не притронулся ни к чему съедобному. Они глотали подкрашенный кипяток, в то время как немцы полными ложками сыпали себе в стаканы сахарный песок, уплетали колбасу…
Зачем все это сделано? К чему? Чтобы убедить этих двух паршивцев, будто в Ленинграде нет голода? Но кому они смогут об этом рассказать? Все это еще можно было бы как-то понять, если б разговор передавался по радио…
«Впрочем, — подумал Валицкий, — сообщать на всю страну, что Ленинград не нуждается в продовольствии, кощунственно… Так для чего же и для кого был разыгран этот спектакль?»
И вдруг Валицкому пришла мысль: «Если бы можно было передать по радио хоть одну, только одну-единственную фразу: „Комиссары никогда не просят пощады!“ Именно эту фразу, произнесенную самим немцем. Она оправдала бы все остальное!.. Откуда он узнал, этот Бисмарк, что тот, расстрелянный, был комиссаром? Ах да, по красной звезде на рукаве гимнастерки. Но миллионы советских людей носят такие же звезды на пилотках, фуражках и шапках-ушанках. Их тоже можно считать комиссарами… И на моей пилотке, той, ополченской, была такая звезда…»