– Madonna Santa! Я чуть не забыл предупредить жену, что не приду к обеду!
Он бросился к телефону /американцу казалось, что этот странный полицейский ничего не умеет делать спокойно/ и потребовал синьору Тарчинини таким тоном, словно речь шла о жизни и смерти. Скандализованный, смущенный в своем пуританском целомудрии, Лекок услышал:
– Алло! Это ты, голубка моя? Да, это твой вечный возлюбленный. Радость моя, не жди меня к обеду, я тут с американцем, который изучает нашу работу... Я все объясню... Но ты же знаешь, что я люблю только тебя! До свиданья, моя любовь! До свиданья, моя Джульетта!
Этого уже Лекок не мог вынести, и когда комиссар повесил трубку, он вскричал:
– Не станете же вы меня убеждать, что синьору Тарчинини зовут Джульеттой!
– А что такого? Меня же зовут Ромео!
* * *
Сайрус А. Вильям не одобрил "rizi e luganica" и едва притронулся к торту с миндалем, через силу пригубив bardolino, крепость которого еще усилила его тоску по гигиенической трезвости родной кока-колы, – но он был достаточно хорошо воспитан, чтобы не выдать себя, а Тарчинини достаточно деликатен, чтобы ничего не заметить. Когда они вышли из ресторана, майская ночь обволакивала Верону. Комиссар вызвался проводить гостя до Riva San Lorenzo e Cavour, где тот остановился, но повел его кружным путем, заводя в исторические улочки и подталкивая локтем при виде слившихся в объятии фигур в закоулках, под портиками или даже сидевших на краю тротуара. Тарчинини, казалось, испытывал особую гордость при виде таких возмутительных сцен. У входа в отель, прощаясь с американцем, комиссар спросил:
– Ну что, видели? Теперь верите в бессмертие Ромео и Джульетты в Вероне?
– Loathsome! Scandalous![4] – Да нет же, нет... Это естественно и угодно Богу!
Buona sera, signore! A rivederci...
Едва добравшись до своей комнаты, прежде даже, чем принять спасительный бикарбонат, Сайрус А. Вильям написал длинное письмо Валерии Пирсон, чтобы излить ей свое негодование по поводу веронских нравов и свое беспокойство о судьбе континента, погрязшего в такой испорченности. В нескольких словах он разделался с синьором Тарчинини, описав его как бездарного шута, которого в Бостоне не взяли бы и в ночные сторожа. Он заключил заверением, что ждет не дождется возвращения в благопристойную Америку и больше уж оттуда ни ногой, потому что Европа ему на всю жизнь опротивела. Более того, он предполагал, что возвращение его не задержится, ибо если вся итальянская полиция похожа на веронскую, у него нет ни малейшего желания продолжать свое изучение, хотя, представься случай, он не прочь дать урок этим паяцам и показать, как в Бостоне разделываются с нарушителями общественного порядка. Он чуть не написал под конец, что целует Валерию, но воспоминание об обнявшихся парочках, ничуть не смущенных его появлением, показалось оскорбительным для добродетели дочери Мэтью Д. Овид Пирсона, и он удовольствовался почтительным заверением своей нежности.