Занятия вел невероятно красноречивый, и одновременно застенчивый полукалмык-полумосквич, кандидат филологических наук. Он так самозабвенно любил литературу, что за него всем было немного неудобно. Он говорил, закатывая глаза, о «проклятых поэтах» и казался районным паренькам немножко жрецом, который их приобщит и введет. В тот круг мира, где доселе живы, пьют и пишут Бодлеры и Верлены. И кто бы мог тогда предположить, что эти детские упованья осуществятся самым натуральным манером. Но это никого не сделает счастливым.
Звали этого человека Изяслав Львович, плюс какая-то на редкость степная фамилия. Главная его, заветная мысль заключалась в том, что литература — это не развлечение, даже не служение. Он крепко верил в «онтологическую субстанциональность литературы», в ее способность «полагать само бытие». «По крайней мере, бытие ее героев». Словесность никому не служит, никого не она сама по себе есть некая форма жизни, находящаяся в не всегда понятных взаимоотношениях с жизнью обыкновенной. «Она и питается ею, но и порождает изменения в ней». В разные времена самые разные власти, диктаторы, тираны, короли и генсеки пытались превратить словесность в инструмент, полезный им, «и где они все?!, а литературные миры парят в неопределимых измереньях». «Нужно много истории, чтобы получилось немного литературы».
Молодых провинциалов пробирал холодок восторга и опасности. Им было лестно находиться в компании, где так запросто лепят про генсека, и волновало то, что их считают достойными заседать в сообществе продвинутых умов и передовых талантов, пусть и на самом краешке скамейки. Стать кандидатом в прекрасные лебеди, минуя стадию гадких утят, — это волнует.
Изяслав Львович вытирал лоб скомканным носовым платком, его прищуренные глаза влажно блестели. Студийные старожилы, уже начавшие помаленьку печататься в коллективных сборниках, так называемых «братских могилах», смотрели на него почти снисходительно, но в целом его любили за страстную преданность своему делу, готовность помочь, даже иногда и деньгами.
К Козловско-Калиновской паре пристал один белобрысый заводной парень с колючими, смеющимися глазами. Наверное потому, что тоже был новеньким в студии. Сразу после первого, установочного, заседания «Радуги» приятели, не сговариваясь, начали выворачивать карманы и вышло три бутылки портвейна и два беляша. Со всем этим вкусным добром и своими, сочащимися графоманией рукописями, устроились в детской песочнице, во дворе п-образного жилого дома где-то недалеко от «Динамо». Дождь то моросил, то переставал, падающие листья напрашивались в компанию, было холодно и хорошо. Москва казалась доброй и гостеприимной.