Вот только Римская Империя уже сильно отличалась от Индии времён Будды, являя собой законченный ад, и к тому же новый пророк был отнюдь не царского рода. Да и царский титул вряд ли спас бы его в том аду, где он вёл свои проповеди. Так что он немного успел… Немного успел лично.
На экране новые кадры - на пустынном берегу Иордана, укрытые от постороннего взгляда густо разросшимися кустами инжира, беседуют ангел и Иешуа. Жестикулируют, улыбаются, даже смеются. О чём они говорят?
– О жизни - Уот всё вертит и вертит свой карандашик.
А кадры на экране всё сменяют и сменяют друг друга. Осуждённые на помосте, и возбуждённая толпа, замершая в ожидании. Звериное, жадное любопытство на лицах. Это их сегодня казнят. Их, а не меня! И этот вот безумный философ сегодня умрёт, а я буду жить, жить долго, жить богато… А хотя бы и не богато - просто долго. Какое счастье!
Но есть и другие взгляды. Вот толстая тётка смотрит на осуждённых, жалостливо вытирая глаза грязным пальцем. Вот долговязый грек в обтрёпанной хламиде глядит исподлобья на стоящих на трибуне владык, духовных и светских, и во взгляде у него тяжёлая, свинцовая ненависть. А вот боль и отчаяние плещутся в глазах ещё совсем молоденькой девушки.
И совсем уже безумный, полный нечеловеческой муки взгляд у этого худого, заросшего неопрятной шерстью человека, которого камера зонда показывает крупным планом. Левий Матвей.
– Да перестань ты вертеть свой карандаш! - вдруг ни с того, ни с сего рявкаю я на своего учителя, и тут же мне становится стыдно. Как с цепи сорвался, право…
– Я не могу. Тогда я буду ломать пальцы - угрюмо отвечает Уот.
– Извини, пожалуйста…
– Я не обиделся. Где ты видишь обиду? И я тебя отлично понимаю.
А на экране уже беспощадное солнце ровно калит землю мёртвым, железным светом. На вкопанных на вершине мёртвой, безлесной горы крестах висят люди. Живые пока ещё люди, прибитые к мёртвому дереву грубыми железными гвоздями, больше напоминающими железнодорожные костыли.
– Скажи. Скажи мне. Разве ничего нельзя было сделать?
Уот смотрит мне в глаза пронзительно и ясно, и я вдруг отчётливо понимаю - вот сейчас, в этот момент, решается - смогу ли я работать в этой конторе, или мне придётся переходить в садоводы-лесоводы…
– Можно. Вот для него конкретно, для него одного. А как быть с десятками тысяч распятых вдоль Аппиевой дороги? И с сотнями тысяч других? И с миллионами, нет, к тому времени уже десятками миллионов рабов? Которых вскоре должно было стать сотни миллионов?
– Я понял - медленно говорю я.
Его взгляд внезапно погасает, он смотрит в землю.