Только что получил твое первое письмо. Глупый родной мой, единственный Крол – неужели ты думаешь, что в «здравом уме и твердой памяти» я мог сказать ту ужасающую нелепость и ложь, которую я сказал перед отъездом. Первый раз в жизни я читал твое письмо и плакал – не от слабости, а от страшного волнения, от сознания исключительной любви к тебе и Димушке, от сознания огромной ответственности за то, чтобы будущим творчеством и всей будущей жизнью оправдать твои тревоги и действительно прийти к величайшему счастью.
Я знаю, что это будет, – как писатель я рос очень медленно и только теперь, сбросив с себя шелуху всяческих РОСТ и галиматьи, я чувствую, как я созрел. Перелом дался мне нелегко – после весенней поездки я чувствовал себя, как писатель, мертвецом – новое пугало меня, давило, и я не знал никаких путей, чтобы вложить в него весь тот блеск, который я чувствую и знаю в себе. Мне казалось, что как писатель современности, как писатель новых поколений – я ничто, я кончен, мой удел – более или менее удачное эпигонство. Так было в Москве после поездки – в Ливнах я старался ни о чем не думать – так я чувствовал себя то недолгое время в Москве, между приездом из Ливен и Березниками.
Я не бежал из Москвы, но оставаться в Москве было немыслимо, бесплодно, нужен был толчок, чтобы наконец произошла кристаллизация. Нужно было то, что здесь химики зовут «катализом», – это вещество, состав которого держится в величайшем секрете. Смешивают несколько мутных газов, давят их в насосах, мнут паром, гоняют по трубам – газ остается все таким же мутным. Потом его пропускают через трубы, где лежит «катализ», и из труб льется чистая, необыкновенно прозрачная, пахнущая снегом и морем жидкость. «Катализ» превращает грязные газы в голубоватую сверкающую жидкость. Так было и со мной…
‹…› До сих пор я чувствовал таких людей, как Роскин, тот же милый Югов, Асеев, даже Гехт, несравненно выше себя – именно потому, что они глубже знали и брали жизнь, чем я, потому что они – цельные люди. Превосходство моего стиля – и только стиля – не давало мне полной уверенности в своих силах. В этом и был разрыв между творчеством жизни и творчеством художественным, и это портило и мою жизнь, и мое творчество. Теперь пришло время говорить «во весь голос».
Маленькая моя… ты должна знать, что вне тебя, Димушки и творчества у меня нет и не может быть жизни. Большие города и заводы строятся на крови и на нервах – большая жизнь и большое творчество строятся на том же, как и большое счастье.
И, как нарочно, сейчас, в момент перелома, я получил и твое письмо, и письма «читателей», и письма Фраермана, и Лабутина. Письмо Фра-ермана – восторженное. Он пишет о моем «великом мастерстве», письмо Лабутина полно настоящей крепкой любви ко мне – за что все это – не знаю, я теряюсь.