Как-то раз я застал его в постели. Он почти не ел уже несколько дней и на мой вопрос, что случилось, ответил:
«Плохо дело. Я ничего не могу есть. Наверное, я напрасно принял приглашение Сальери. В тот вечер я чувствовал себя прекрасно. „Волшебная флейта“ имела большой успех, даже Сальери как-будто остался доволен оперой, а спустя несколько часов у меня закружилась голова, открылась рвота и начались колики. Они до сих пор не прекращаются».
«Должно быть, вы соскучились по хорошей еде, господин капельмейстер. Ведь ваша жена в отъезде».
«Вы правы, Йозеф! – воскликнул он. – Я страдал от голода и одиночества!»
«Что вы ели на том ужине? – спросил я. – Может, пища была плохая?»
«Нет, нет! Там подавали чудесную гусиную печенку!»
«Но ведь вам она вредна, господин капельмейстер! – воскликнул я. – Вы это знаете».
«От одного раза вреда не будет, хотя, пожалуй, печенка была жирновата».
«Почему вы не попросили телятины? Маэстро Сальери ест у нас только телятину. Он предпочитает солонину, и всегда требует сначала показать ему кусок. Мясо должно быть розовым и нежным, иначе он и смотреть на него не станет. А если чуть потемнело или жирное, ему чудится, что его хотят отравить. Непонятно, почему Сальери не угостил вас своей любимой телятиной».
«В честь „Волшебной флейты“ он хотел угостить меня немецкими кушаньями и задолго до ужина спрашивал, что мне по вкусу».
Выяснял, что может ему повредить, подумал я, но промолчал, – он и без того был сильно возбужден. Мне припомнилось, что несколько раз, бывая в таверне вместе с Моцартом, Сальери заходил на кухню: якобы проследить, чтобы к его блюду добавили в меру специй. Обилие специй сильно вредит желудку, утверждал Сальери.
– Вы это хорошо помните, господин Дейнер? – прервал Джэсон.
– Кое-что выветрилось у меня из памяти, но это я помню.
– Я сказал Сальери, – продолжал Дейнер, – что никакой уважающий себя хозяин таверны не допустит подобной ошибки, и он с намеком ответил:
«Что для одного польза, для другого яд». Я и сейчас вижу, как Моцарт в муках хватается за спинку кровати и твердит:
«Я соскучился по хорошей еде, потому и пошел».
«Как вы могли, господин капельмейстер, принять приглашение Сальери, ведь он причинил вам столько зла?» – спросил я.
«Вы преувеличиваете. Мне казалось, что нам нечего делить. Ужин у Сальери был отменный. Но после еды у меня во рту появился какой-то странный металлический привкус, и меня мучила жажда».
Тут Моцарту стало хуже, а когда через несколько дней он немного оправился, то больше не возвращался к этому беспокоившему его вопросу. Он пытался сочинять и давать уроки, – у него остался всего один ученик, молодой студент-медик, – и как-то раз, когда я был у Моцарта, студент пришел его навестить. Я сам отворил ему дверь. Моцарт попросил, чтобы я провел студента к нему, а потом стал умолять его не отказываться от уроков. И хотя юноша согласился и даже оставил два гульдена, я понимал, что он больше не вернется, как, наверное, об этом догадывался и сам Моцарт: он долго сидел в неподвижности, глядя отсутствующим взором в пространство. Не прошло и недели, как он скончался.