И все-таки факт остается фактом – я просыпаюсь. Встав с постели, я готовлю детям завтрак, поднимаю их при помощи радио, а проводив – кого в школу, кого в садик, – принимаюсь, как обычно, за самое нудное занятие – бритье. Потом я иду в центр, чтобы прогуляться и просмотреть газеты в укромном уголки позади кафе. В голове назойливо зудит мысль, что мне не мешало бы соорудить какой-нибудь сценарий документального фильма и написать книжку для детей, так как теперь у меня есть дети, а дети требуют дополнительных расходов. Сделаем, успокаиваю я себя, и это сделаем. И иду в столовую, чтобы получить обед на дом, а когда вхожу в наш двор, дети уже там, и Румяна торопится сообщить, что Гошко научился говорить гадкое слово, и я внушаю ему: избавь ты свою психику от подобной мерзости, это не украсит твой литературный стиль – словом, у меня вошло в привычку говорить с ним, как со взрослым, пускай привыкает: раз теперь даже простые люди подражают дикторам телевидения, Гошко не должен оставаться белой вороной.
После обеда я усаживаю Румяну готовить уроки, обещая, что, если у нее не все получится, вечером ей помогу, и ухожу в редакцию, а в редакции – как во всякой редакции, нет нужды подробно рассказывать, что там да как.
Вот так, в мелких делах и заботах, проходит мой день, и мое призвание, как сказала бы Лиза, сводится к тому, чтобы всегда быть при деле, работать там, куда меня поставили, вместо того чтоб рваться на сцену: постепенно я свыкаюсь с ощущением, что больше не болтаюсь на плоту «Медузы», а если даже я все еще там, то уже расстался с группой смирившихся жертв, потому что нельзя смиряться, если у тебя двое детей и масса забот.
Да, может, я все еще не покинул плот – не будем спорить, – однако мое место теперь среди тех, кто напряженно всматривается в далекую линию горизонта, где маленьким белым зайчиком светятся паруса Надежды.
Поздно вечером я вытягиваюсь на кровати, сквозь распахнутое окно доносятся далекие ночные звуки, гудок вечернего поезда, собачий лай и тихий шелест моего ореха, я уже готовлюсь совершить свою обычную прогулку в лес, в этот изменчивый и странный лес моих сновидений, и вдруг вижу, что на тропинке, ведущей к лесу, стоит Лиза.
– Смотри-ка ты, словно из-под земли выросла! – изумляюсь я.
– Вовсе не из-под земли, – отвечает она, как всегда равнодушно. – Я гуляю. А тебе что надо?
– Как это – что надо? – возмущаюсь я.
Ничего-то она не понимает, эта женщина. И так как она ничего не понимает, я пытаюсь ей втолковать, что сейчас, именно сейчас больше, чем когда-либо, мне нужен счастливый эпилог. Вся эта история могла бы иметь сто разных окончаний, но сейчас мне больше, чем когда-либо, нужен хороший вариант – не потому, что я пишу роман, и не потому, что хорошие варианты так редки в человеческой жизни, а просто потому, что не может и не должно все кончаться наоборот, правда же, и потому, что эпилог бедняцкого счастья – та веточка, за которую я ухватился, чтобы не рухнуть в пустоту, подобно тому, как в свое время моя тетушка вцеплялась костлявыми пальцами в меня, чтобы не рухнуть в бездну истерики. Истерика! Истерика – пустяк. Бывают бездны и пострашней.