Синдром большевика (Сильва) - страница 25

Как в каждом человеке, во мне, конечно, есть и что-то революционное. Мне, например, не нравится, когда восхваляют геноцид, который цари вдохновляли или которому они попустительствовали во имя усиления империи. Это следует отметить, чтобы правильно понять то, что я сейчас скажу: во всей Русской Революции меня больше всего поразил большевик, который дал слабину и погряз в порочной страсти к дочери тирана. Возможно, такого большевика и не было, и бесспорно, что тот бунт был эпической кульминацией мощного верования. И все равно я настаиваю на сказанном. Верования неизменно проходят один и тот же естественный путь – от мятежа против неправедного верования к новой неправедности, которую необходимо будет разрушить. Страдание же и красота неопровержимы, поскольку не измеряются верованием и не требуют, чтобы верование прислуживало им. Человек ценен не тем, во что он верит, а тем, чего желает и что выстрадал. Какой-нибудь отпетый сукин сын или невинный агнец могут верить во что им вздумается. Избранные же – те, кто познал высокое вдохновение или большую беду. А лучшие из лучших – то и другое.

Я смотрю на давнюю фотографию Ольги с сестрами, которым уготовано принять муки (уж, во всяком случае, моральные) и смерть. Можно ли было подумать тогда, когда все, о чем я здесь написал, представлялось не более чем бодрящим развлечением для воскресных вечеров, что и мне тоже, как тому большевику, доведется дать слабину.

Наутро – а тело знает, что ему надо, как иногда знает это и котелок над ним, в котором все время что-то варится и булькает, – я уже не помнил, как накануне лелеял сомнительные идейки относительно себя и девочки, приведшей меня в такое замешательство. И даже проснулся в необычайно хорошем расположении духа. Когда-то меня беспокоило, что я могу из отчаяния впасть в беззаботность с такой же легкостью, с какой меняют галстук, но с тех пор, как понял: быть циклотомиком – все равно что иметь прививку против других более утомительных и неприятных душевных недугов, я с дорогой душой принимаю все перемены своего настроения.

Пока готовил кофе, я решил, что болен, и, позвонив в контору, как можно жалобнее сообщил им об этом. Мне хватило времени придумать, что со мною стряслось, из-за чего я позволил себе подумать, будто могу на день выпустить из рук весло. Я освободился от галстука, но, снимая рубашку, надетую для банка, чтобы поменять ее на рубашку-талисман (у нее на груди неотстирывающееся пятно от мясной подливки, которой в меня брызнула во время одного странного делового ужина темпераментная рыжуха), подумал, что, пожалуй, лучше пойти прилично одетым. Итак, я принял свой обычный вид респектабельного человека в привычном смысле этого слова. Иначе говоря, стал более похож на тех ублюдков, которые, желая дать тебе пинок под зад, платят другому, чтобы он сделал это за них, и менее на тех ублюдков, которые пинают потому, что им заплатили за то, чтобы они это сделали (неублюдки не имеют ярко выраженного вида, и узнаешь их лишь по тому, что время идет, а они все не пинают тебя). Возможно даже, мне стыдно в этом признаться, я брызнул на себя “Пако Рабанном” или “Армани”, которыми пользуются козлы после тридцати вроде меня, чтобы перебить запах гниения.