– Не угодно ли пройти к столу, мадам? – громко предложил ей архиепископ, отвлекая ее внимание.
– С удовольствием, милорд.
Подавая прелату руку, Изабель бросила мужу нежный извиняющийся взгляд. К своему ужасу она увидела, что Адам совсем растерялся: уставившись куда-то в сторону, он спотыкался и едва волочил ноги.
Дальше пошло еще хуже: сидя за столом, он ничего не ел и лишь с безнадежным видом переводил глаза с Колина на Ориэль и обратно.
Для Изабель было большим облегчением, когда архиепископ, наконец, дал знак менестрелям на галерее, чтобы они перестали играть, и обратился к брату:
– Колин, не сыграешь ли ты для нас? Это заветное желание госпожи Ориэль. Она уже слышала тебя однажды и будет рада услышать еще.
В наступившей тишине странно прозвучал голос Колина:
– Это было в тот день, когда я убежал от вас? – и тихий ответ Ориэль:
– Да.
И хотя в общем-то в словах Колина не было ничего необычного, но все сразу почувствовали его неполноценность, ущербность человека, которому не суждено стать мужчиной.
Гости замерли, не зная, как себя вести и что говорить. Наконец заговорил сам архиепископ:
– Робость Колина переходит всякие границы, – и многозначительно добавил: – Настолько, что иногда он может даже пуститься в бегство при виде незнакомых людей.
Стратфорд вполне очевидно давал понять, что настаивает на том, чтобы его брата считали не слабоумным, а чрезмерно застенчивым. Обе женщины улыбнулись, и напряженность исчезла. Не шевельнув ни одним мускулом, архиепископ продолжил:
– Но сейчас Колин попробует реабилитироваться. Начинай, братец.
Скрывались ли под его спокойствием и невозмутимостью обычные эмоции, или любые проявления человеческих чувств были незнакомы этому наместнику Бога на земле? Никто из присутствующих не мог ответить на этот вопрос. Колин послушно встал из-за стола и принес гитару.
Едва коснувшись струн, он весь преобразился. Как будто он услышал сигнал, голос, который не мог слышать никто, кроме него. Его глаза посмотрели ввысь, а потом закрылись. Пальцы перебирали струны с нежностью и любовью, словно он ласкал ребенка. Раздались первые звучные, сильные аккорды, и полилась могучая, прекрасная мелодия, полная страсти, которой ему не дано было изведать.
Никто не шевелился, никто и не мог пошевелиться. Лишь Адам почувствовал, как что-то скребет у него на сердце, и только потом понял, что это ненависть.
«Его следовало бы удавить еще в колыбели, – размышлял он. – И он бы горя не знал, и не сидел бы тут сейчас, играя для Ориэль де Шарден, будто поклонник».
Адам не мог понять, почему его вдруг стало трясти с такой силой, будто им вновь овладела лихорадка. Поймав на себе тревожный вопросительный взгляд жены, он тихо пробормотал: