– Что вы хотите услышать?
– Все знает только господь бог, – сказал Ришелье. – Я не всемогущ и не всевидящ, я всего лишь скромный прелат и министр… В перехваченных письмах упомянуты далеко не все главные заго– ворщики. Кто еще участвует, кроме вас и принца Конде?
– Антуан де Бурбон, граф де Море…
Ришелье грустно усмехнулся:
– Не просто побочный сын Генриха Четвертого, а узаконенный им… Король Людовик пожаловал ему столько аббатств, что другой мог бы до конца жизни радоваться таким доходам… Еще?
– Оба Вандома…
– Ну, эти, по крайней мере, – бастарды без всякого признания…[11] Далее?
– Маршал Орнано, мой воспитатель…
– А как насчет королевы-матери Марии Медичи? Во многом человеку понимающему чувствуется ее рука…
– Ну конечно! – горько расхохотался герцог. – Как же может такое вот дело обойтись без моей дражайшей матушки? Разумеется, она вложила в заговор весь свой ум и до сих пор не растраченные силы…
Кардинал задавал вопросы, а герцог Анжуйский покорно отвечал, искательно заглядывая ему в глаза. Д’Артаньян понимал, что Гастон говорит правду – иные детали невозможно было выдумать именно в силу их чудовищности. Постепенно вырисовывалась стройная картина, а герцог, уже немного успокоившись и осушив с разрешения кардинала поданный Рошфором стакан вина, говорил и говорил – о том, как королева-мать вкупе с супругой нынешнего монарха, наследным принцем и несколькими не менее родовитыми особами готовы были вновь впустить в Париж испанские войска, как сорок лет назад, лишь бы только добиться своего; как готовы были отдать испанцам за помощь пограничные провинции и крепости; как должны были заточить в монастырь короля Людовика, позаботившись о «божественном провидении», оборвавшем бы нить жизни свергнутого монарха; как собирались поднять парижан, захватить Арсенал и Бастилию, разгромить дома сторонников кардинала после смерти его самого…
Оказалось, что д’Артаньян не знал и половины. Его все сильнее охватывало мрачное, тоскливое бешенство, так и подмывало, выхватив шпагу, вонзить острие в спину приободрившегося хлыща, уже со спокойным лицом рассказывавшего о вещах, заставлявших еще не утратившую провинциальную чистоту душу гасконца переполниться ужасом и омерзением. Иные иллюзии рассыпались на глазах, бесповоротно гибли. Этот человек, уже позволивший себе пару раз улыбнуться, был Сыном Франции, священной для провинциала фигурой…
– Вот и все, – сказал Гастон, утирая со лба обильный пот. – Честное слово, больше мне нечего сказать…
«Да как ты смеешь говорить о чести, мерзавец?» – вскричал про себя д’Артаньян.