Плохо только, что положение ущербного нищего муженька удачливой жены-бизнесменши самим своим существованием создает массу унизительных ситуаций. Лика не ставила себя главой семьи – но являлась главой на деле. Решающий голос всегда принадлежал ей – не потому, что настаивала, а потому, что содержала дом. Приходилось то и дело наступать на глотку собственной песне – из страха однажды услышать брошенную в лицо суровую правду. Родион сам не заметил, как начал ее бояться – при том, что она ничуть не старалась, чтобы ее боялись. Сто раз ловил себя на том, что в его голосе явственно звучат льстивые нотки – как у нынешнего предупредительного официанта, бабочкой порхающего вокруг клиента с пухлым бумажником.
В нем давно уже потаенной раковой опухолью набухали страх и стыд. Страх рассердить жену, страх, что однажды она уйдет к новому, страх повысить голос из-за ее вечных поздних возвращений, командировок, самых неожиданных отлучек. Он подозревал всерьез, что у Лики есть любовник, естественно, ее круга – как-никак был весьма опытным мужиком и порой надолго задумывался, когда в привычных любовных играх вдруг появлялось нечто новое и незнакомое, чему он ее не учил, чего они никогда прежде не делали. Прекрасно помнил из Максима Горького: «Ночь про бабу правду скажет, ночью всегда почуешь, была в чужих руках аль нет». Классик знал толк в бабах. Родион – тоже. Он мог бы поклясться, что Лика бывает с чужим – но тот же страх мешал ему хотя бы намекнуть, что догадывается.
Страх, стыд… Стыдно было есть досыта, стыдно было принимать от нее тряпки. Уши долго горели, когда однажды она, перепившая и разнеженная долгой и приятной обоим постельной возней, вдруг хихикнула на ухо, по-хозяйски стискивая его мужское достоинство: «Содержаночка ты моя…» Вряд ли помнила утром, конечно, они тогда пили часов до четырех утра, пока не вырубились оба, но не зря говорено: что у трезвого на уме…
А главное – Зойка росла, прекрасно осознавая реалии: есть добытчица-мама и рохля-папа… Родион ее потерял, никаких сомнений: любовь, возможно, и осталась, а вот уважения к родителю давно нет ни на грош, тут и гадать нечего.
Первое время Лика добросовестно пыталась связать его с собой. Брала на вечеринки в концерн, новомодно именовавшиеся презентациями и фуршетами, приводила домой сослуживцев, или как они там нынче именуются.
Ничего хорошего из этого не выходило. К Родиону относились предельнейше корректно, даже дружелюбно, пожалуй, но он был – чужой. Кошка не умеет говорить по-собачьи. Порой он не понимал из их непринужденной болтовни и половины слов, да и речь шла сплошь и рядом о людях, которых он не знал, о ситуациях и событиях, о которых он и не слыхивал. А когда он порой пытался вспомнить о былых славных годах борьбы за свободу и демократию, о митингах и отпоре ГКЧП, в глазах собеседников что-то неуловимо менялось, на него, он чуял, смотрели, как на блаженненького или младенчика. Они были совсем не такими, как Родион их когда-то представлял, – создавалось полное впечатление, что пережитое интеллигенцией прошло мимо них незамеченным, и громокипящие съезды с прямой трансляцией, и дуэли демократических публицистов с консерваторами, и модные романы, и модные имена. Один такой, с бриллиантовым перстнем и скользившим по Ликиным ножкам масленым взглядом, как оказалось, вообще узнал о появлении ГКЧП и бесславном крахе такового лишь двадцать пятого августа – был, понимаете ли, всецело поглощен деловыми переговорами на загородной даче… Лика вовремя заметила и увела Родиона в другой угол зала.