Двери паранойи (Дашков) - страница 18

Я испытывал невероятное облегчение. Я осознал, что колодки плоти – это предельное зло, подлинное проклятие, худшее и самое совершенное изобретение дьявола. Так мне казалось тогда. Сейчас я так уже не думаю.

…Справа и подо мной находилась моя бритая голова. Я впервые увидел себя со стороны и ужаснулся. По правде говоря, ужас мне внушала мысль о том, что рано или поздно придется возвращаться. Зачем? Не знаю. В этом была некая предопределенность, прекрасно переданная вульгарной фразой: «за удовольствие надо платить».

Существо, вытряхнувшее меня из полутрупа, повисло где-то рядом, но слова «рядом», «справа» и «под» не совсем верны. Они обозначают относительное местоположение в пространстве, а «там» не было ничего подобного. Другое дело, что я не мог оценить значение этого странного опыта, будто кролик, которого запустили в космос. Да, умереть теперь было бы полегче, но не жить – вот в чем вся штука! Иное существование – оно просто ИНОЕ, а как быть с ним, этим тараканом в банке, ничтожным насекомым по имени Максим Голиков?..

Треклятый Фариа наверняка почувствовал что-то и поэтому отпустил меня. Вне его защиты я ощутил потерянность – дичайшую, жуткую, непреходящую. Даже сравнивать ее с человеческим отчуждением было кощунственно. На изнанке жизни господствовали абсолютный холод, полное запустение. Я был слепым детенышем, навеки утратившим мать. Да и была ли она вообще? Здесь никто не рождался, но кое-кто умирал… Потусторонние течения медленно переносили призрачный прах. Сознание мутилось, подверженное мертвенным влияниям… Тут было гораздо, неизмеримо хуже, чем в любой, самой страшной земной тюрьме. Потому что не было конца страданию. Даже в прахе тлела ужасная истина…

Если бы не Фариа, я, наверное, сгинул бы в том мрачном океане без берегов и островов, и носился бы, словно Летучий Голландец, – черный сгусток, навеки замороженный ужасом. Фариа, этот нелюдь, природа которого оставалась для меня тайной, был непрочной опорой, но единственной. Мне ничего не оставалось, как только цепляться за него из последних сил, пренебрегая дурацкой логикой, расшатанным рассудком, предательской памятью. И еще я понял, что Клейн не обманывал меня в самом важном. То, о чем раньше я знал лишь понаслышке, теперь пришлось испытать самому…

В первый момент «возвращения» мне показалось, что я – легкий и зыбкий, как свет, – пытаюсь втиснуться в голема. Мучительная сухость, тяжесть, безжизненная глухота глины… Неподвижность, неспособность сопротивляться, чудовищная слепота…

Все это длилось целую вечность, пока я не поднес к лицу одеревеневшую белую руку и не начал пальцами открывать свои веки…