Время Маркабрюн проводил так: либо сочинял стихи и подбирал к ним мелодию, попутно собачась со всеми, кто имел неосторожность ему помешать; либо беспробудно пил, а сделавшись пьян, искал с кем-нибудь ссоры.
Но с Джауфре Рюделем, невзирая на свою неуживчивость, он никогда не ссорился, поскольку сумел полюбить этого молодого сеньора, и иногда случалось им вести долгие поучительные беседы о любви к женщинам, о Боге и о том, какой должна быть истинная поэзия.
Несмотря на свое низкое происхождение, во всем, что касалось стихотворчества, Маркабрюн был аристократом из аристократов. Лепить простые песенки про простаков, понятные и простонародью – такое дело не достойно называться поэзией. Истинное стихотворение должно быть составлено так, чтобы один смысл незаметно накладывался на другой, подобно тому, как верхняя одежда скрывает от посторонних глаз нательную рубаху. Но рубаха, будучи скрытой, тем не менее никуда не исчезает, и хотя все знают о ее существовании, но точной ее вид известен лишь владельцу да интимной его подруге.
Эту мысль нетрезвый гасконец развивал на все лады и в конце концов признался:
– Иной раз я и сам оказываюсь в положении стороннего наблюдателя и, твердо зная о наличии в моих песнях потайного смысла, никак не возьму в толк, в чем же он заключается.
– Разве можно писать, не понимая, что именно ты пишешь? – дивился Джауфре Рюдель.
– Можно! – твердо сказал Маркабрюн. – Ибо истинные наши намерения и подлинные значения употребляемых нами слов известны только Господу, создавшему и нас самих, и употребляемые нами слова, и все заложенные в них смыслы. Поэт же лепечет по вдохновению, посланному свыше, и часто остается в полном неведении им самим же и сказанного.
Такие разговоры глубоко восхищали юного Рюделя, и он принимался сам складывать слова в поэтические строки, пытаясь придать им таинственность и глубину, и иногда у него что-то получалось, но чаще – нет.
И вот какая с этим Маркабрюном однажды случилась неприятность.
Как-то раз вздумалось ему отправиться ко двору сеньора Лузиньяна. Не сказать, чтобы сеньор Гуго сильно обрадовался такому гостю, но, право же, и не огорчился. Разместили трубадура не в самых лучших покоях, но и не в худших – так, между теми, где жила прислуга, и теми, где обитали славные и отважные малые – оруженосцы сеньора Лузиньяна.
Оказавшись в покоях, Маркабрюн сразу снял с себя верхнюю одежду, всю ее повесил на перегородку, чтобы не мялась и лучше проветривалась, а сам со своей виолой развалился в небольшом креслице, которое со стороны могло показаться колючим и даже неприятно сходным с обнаженными ребрами грудной клетки, но на самом деле было весьма удобным. Покойно сидя в этом креслице и размышляя о разных предметах, Маркабрюн водил смычком по струнам виолы – в такт раздумьям, мало беспокоясь при этом о благозвучии исторгаемых им звуков.