Киммерийская крепость (Давыдов) - страница 143

– Что?

– Мне не спится. А тебе скучно так сидеть…

– Это Денису Андреевичу скучно. А мне есть, о чём подумать, дивушко.

– Почему ты меня так называешь?

– Потому что ты такая и есть. А отец как тебя называет?

– Когда настроение хорошее, мартышкой. А когда сердится, по имени-отчеству.

– Бывает, что сердится?

– Бывает, – вздохнула девушка. – Но не на меня, вообще… На меня он не может сердиться.

– Да. Тут я с ним почти солидарен, – Гурьев посмотрел на неё.

– Всё равно я с тобой посижу, – упрямо сказала Даша.

– Я знаю, тебе страшно, – вздохнул Гурьев. – И наше присутствие не освобождает от страха, а, скорее, делает его отчётливее. Потому что ты понимаешь, что происходит нечто серьёзное, – раз мы все здесь. Так?

– Так. Поэтому надо о чём-нибудь интересном и важном разговаривать. Тогда страх забудется.

– Ну, давай, – Гурьев позволил себе улыбнуться. – О чём же мы будем разговаривать?

– Не о чём. О ком, – Даша прямо, без улыбки посмотрела на него. – О тебе. О тебе, Гур. Я хочу всё о тебе знать. Мне кажется… Это важно.

– Возможно.

– А ты где в школе учился? В Москве?

– Знаешь, – задумчиво проговорил Гурьев. – Я почти не верю, что учился когда-то в школе. Кажется, это было в какой-то прошлой жизни. Давно. Очень давно.

– Ты мне расскажешь? Не сегодня. Когда-нибудь, – Даша длинно вздохнула. – О тебе. И о ней. О Рэйчел. Рэйчел. Какое имя удивительное. Так мы и не добрались сегодня до Рэйчел.

– В следующий раз, – Гурьев довольно правдоподобно состроил на лице подобающую улыбку.

– У тебя есть карточка?

– Что?

– Фотография. Я хочу посмотреть. Пожалуйста, Гур, я же знаю, у тебя есть!

Конечно, даже его памяти требовались «опорные точки», хотя и не в этом случае. И всё же – снимок у него был. Противный, пошлый старик. Старина Джарвис. Мой дорогой Джарвис. Мой старый добрый дружище Джарвис. Его «подарок». Поколебавшись, он достал портмоне, вынул целлулоидный прямоугольник снимка. Такие нездешние – глубина цвета, резкость и туманный фон, обрамляющий любимое лицо, так, что взгляд был не в силах от него оторваться. Только лицо Рэйчел. Только лицо. Она любила фотографироваться. Он её рассмешил, и Рэйчел пришлось сделать усилие, чтобы позировать перед объективом… Наверное, поэтому лицо получилось таким живым. Казалось, губы её дрогнут сейчас, и… Oh, Jake… You are my honey-bunny, Jake… My baby, my baby, my honey-bunny… I am in love with you, o-oh, my baby, my darling, my Jake, my sweetheart, I’m in love with you[82]… Это же так глупо звучит в переводе, подумал он. Или на бумаге. Тем более – на бумаге. Это вообще ужасно глупо. Только когда эти слова шепчет тебе твоя единственная женщина, та, про которую понимаешь – так отчётливо, что становится страшно до рези под ложечкой, – что она и есть твоя единственная. Та самая. Она всегда шептала это на английском. Словно забывала русский, на котором говорила так правильно, так удивительно изящно и взвешенно, так по-английски. И у неё всегда так светилось лицо. Он сходил с ума от неё, когда она была такая. Не зализанная до конфетного блеска в сверкающих гостиных за бриджем, а вот такая. Ты моя тёпа-растрёпа. Как она заплакала, когда он впервые назвал её так. Господи. Рэйчел.