И вновь осенила его эта неясная и загадочная идея границы. Казалось ему, что он очутился как раз на ней и вот— вот перешагнет ее. И на него напала удивительная печаль, а из этой печали, словно из тумана, выплыла еще более удивительная мысль: он вспомнил, что евреи шли в газовые камеры гитлеровских концлагерей толпой и голыми. Он не совсем понимал, почему этот образ так неотступно преследует его и что он хочет сказать ему. Быть может, то, что евреи в те минуты были также по другую сторону границы и что тем самым нагота — это униформа мужчин и женщин по другую сторону. Что нагота — это саван.
Печаль, которую навевали на Яна голые тела на пляже, становилась все нестерпимее. Он сказал: — Как все это странно, все эти голые тела вокруг.
Она согласилась: — Да. И самое удивительное, что все эти тела красивы. Заметь, и старые тела, и нездоровые тела красивы, если это просто тела, тела без одежды. Они красивы, подобно природе. Старое дерево ничуть не менее красиво, чем молодое, и больной лев не перестает быть царем зверей. Человеческое уродство — это уродство одежды. Они с Ядвигой никогда не понимали друг друга, однако всегда приходили к согласию. Каждый объяснял смысл слов другого по-своему, и между ними царила прекрасная гармония. Прекрасное единодушие, основанное на непонимании. Он отлично знал об этом и едва не восторгался этим.
Они медленно шли по пляжу, песок обжигал ноги, в шум моря врывалось блеяние барана, а под ветвями оливкового дерева грязная овца щипала островок выжженной травы. Ян вспомнил о Дафнисе. Он лежит опьяненный наготой тела Хлои, он возбужден, но не знает, к чему взывает это возбуждение, это возбуждение без конца и без удовлетворения, оно необозримо и беспредельно. Непомерная тоска сжимала сердце Яна, и его томило желание вернуться назад. Назад, к этому юноше. Назад к своим собственным началам, назад к началам рода людского, назад к началам любви. Он жаждал жажды. Он жаждал волнения сердца. Он жаждал лежать рядом с Хлоей и не знать, что такое телесная любовь. Не знать, что такое сладострастие. Превратиться лишь в чистое возбуждение, долгое и таинственное, непонятное и чудесное возбуждение мужчины, рожденное телом женщины. И он громко сказал: — Дафнис!
Овца продолжала щипать выжженную траву, а он со вздохом повторил еще раз: — Дафнис, Дафнис…
— Ты взываешь к Дафнису?
— Да, — сказал он, — я взываю к Дафнису.
— Хорошо, — сказала Ядвига, — мы должны вернуться к нему. Вернуться туда, где человека еще не изуродовало христианство. Ты это имел в виду?
— Да, — сказал Ян, хотя он имел в виду нечто совершенно другое.