Когда лошадь была молода и резва, Аглая звала ее красивым заморским именем – Брюнхильда; теперь уж и Аглаи давно не было, а Брюнхильда превратилась просто в Брюху, полностью соответствуя своему новому имени. Она с достоинством несла на своих тощих ножках обширное чрево, высокомерно выкатывала нижнюю губу, щурясь подслеповатыми глазками, и, как я подозревала, считала себя единственной настоящей архиведьмой, а потому позволяла себе склочничать, пререкаться и спать на ходу. Единственное, чего кобыла не выносила, так это чтобы кто-нибудь проводил ей прутом по копытам. Что она в этом находила ужасного – мы не знали, и какой вред костяному насквозь копыту может принести простой прут – не имели представления, но Марта строго-настрого запретила делать это когда-либо.
– Запрягаться будем? – поинтересовалась я, и Брюха, проявив редкостную покладистость, сама развернулась задом в оглобли. Как раз так, чтобы толкнуть телегу, и та катнулась под ноги Ланы и Маргоши, выволакивающих из сеней здоровенный ларь.
– Ах, чтоб тебя, Брюха! Нашла время для дурацких шуточек! – взвыла Маргоша, потирая ушибленный зад. Одной рукой она не смогла удержать ларь и, ойкнув, выпустила свой конец ноши. Теперь уж взвыла Ланка, костеря на чем свет стоит Маргошу, прыгая на ушибленных ногах и дуя на несчастные пальчики, хотя что на них толку дуть, если на ногах сапоги?
– Че развылись, как ведьмы на болоте? – вышла на крыльцо затянутая как в доспех в суровый походный костюм Марта.
Все присутствующие почтительно замерли, отдавая дань ее актерскому таланту. Бабуля всегда говорила, что если уж ты поехал на дело, то настраивайся сразу, так что иной раз она ходила в «образе» по Логу целыми неделями. Зубы Марта заранее подчернила, подсинила губы, намекая, что у нее плохо с сердцем, а синяки под глазами давали понять, что и с почками у нее не очень. При этом желтушная кожа просто вопила, что у старушки скоро развалится печень, а скрюченные артритом пальцы и жалкие остатки волос, выбивающиеся из-под косо сидящего платочка, просто и сурово предупреждали, что старость – она, миленькие мои, не радость. При этом когда-то богатое, но много раз маранное, а потом стираное и штопаное платьице еще и пугало, что все там будем. Почему-то на купцов это платьице действовало особенно сильно, заставляя сразу вспомнить про суму да про тюрьму, так что иной раз и рта открывать не приходилось, заводя бессильным дребезжащим голоском речи о нелегкой доле, как ей тут же торопливо совали денежку. Вспоминая, сколько раз мы с сестрой и бабкой по первости улепетывали от жадных нищих, пряча эти честно, по нашему мнению, заработанные денежки за щекой, я удивлялась, как это мы не превратилась к своим семнадцати в хомяков? Ведь немалые суммы перетаскали! Ланка даже один раз подавилась золотым кладнем, так и не вытрясли. Зато бабушка года три кряду звала ее исключительно «золотце мое» и на провокации вроде «вот ваш кладень, забирайте» не поддавалась, интересуясь, чего это он из нее так долго выходил и где та кучка, в которой Ланка ковыряла, при этом уверяя меня, что Ланка специально золотой слопала, дескать, приданое копит. Бабуля та еще язва. Даже удивительно, как при таком коварном уме она умудрилась промотать немалое состояние прадеда, а выскочив замуж, еще и мужа разорить.