Годори (Чиладзе) - страница 32

- А потом? Что было потом? - через силу проговорила она, хотя сознавала бессмысленность вопроса.

Что потом, незначительно по сравнению с уже случившимся и не так существенно. Короче, остается посыпать голову пеплом и броситься в ноги судьбе, но не для того, чтобы вымолить прощение, а напротив - чтобы ускорить приговор. А приговор будет предельно суровый и беспощадный... Ибо своему она предпочла чужое. Если прежде ее лишала покоя неразделенная любовь и, растревоженная исходящей из прижатой к груди книги чужой силой, она потерянно бродила по комнатам, то теперь ночи напролет лежит с раскрытыми глазами среди мелочей умершей женщины, от которых невозможно избавиться, смотрит на исчезнувшее окно и боится уснуть из страха перед сновидениями, оживляющими ее умершего мужа, которому, боясь причинить боль и вызвать еще один удар, она не смеет сказать, что он напрасно ожил, он никому не нужен и здесь ему уже нет места.

А теперь вот она положила на стол руки, как два бесполезных предмета, и внимательно разглядывает их, изучает, словно ищет им применения. "Совсем ногти запустила", - думает отвлеченно, тянет время, поскольку и в самом деле не знает, что делать - вытащить Элизбара из его раковины или эту втащить к отцу за волосы... А может быть, проглотить все, как проглотила от Лизико немало горьких слов и несправедливых обвинений, только бы сохранить "хорошие отношения"; или все же внести ясность; имеет ли это смысл, когда не осталось ни уважения, ни стыда, ни запретов... Сейчас ей особенно не хватает Элизбара, и в то же время она не хочет его видеть. А ведь он здесь, в двух шагах, и в любую минуту может выйти. Он дышит тем же воздухом, что и они, в сущности, уже вдохнул смертельную дозу яда, просто еще не знает об этом... Не знает, что его ждет, какой позор, какую кару обрушила дочь на его голову, и беспечно постукивает на машинке, стучит, как дятел в квишхетских лесах...

А вот дочери его гораздо лучше, чем до прихода к мачехе. Тайна извела ее, как нарыв. Она не могла поделиться ни с мужем, ни с мачехой. А при виде Раждена на нее вообще находил столбняк, она терялась, лепетала, заикалась и придумывала любой повод, чтобы уйти, закрыться в комнате, в ванной, в туалете... все равно где, только бы не чувствовать его взгляда, пронизывающего до костей. Элисо оставалась единственным человеком, кому она могла доверить свою тайну, и все-таки она медлила, гордость не позволяла предстать перед мачехой беспомощной и беззащитной или хуже того - вызывающей жалость: вдруг она просто отругает ее, как девчонку, как дочь или пусть даже падчерицу. Лизико нуждалась в сердечном сочувствии другой женщины, в женской солидарности, но только от той, кто не использует во зло ее откровенность и не попытается под видом сочувствия оказать давление. Такой была только Элисо, если, разумеется, она, по обыкновению, не впадет в панику и тем самым не перепугает ее еще больше... Но вот боль снята, нарыв исторгнут, самое трудное сказано. Опасности для жизни больше нет. Теперь ее беспокоит другое - она боится пасть слишком низко в глазах Элисо и потому, как может, приукрашивает квишхетский эпизод. Но чем больше старается, тем отвратительней видится происшедшее: она оказывается не жертвой недоразумения или же, выражаясь юридически, не "объектом насилия", а союзницей, соучастницей, партнером или, попросту, стервой, шлюхой, похотливой сучкой... Вот что она читает на лице Элисо и вспыхивает, негодует на непонимание, назло ведет себя еще более вызывающе, не считаясь ни с возрастом, ни с родством (какая разница! кому какое дело!), и чем шире распахиваются от ужаса глаза Элисо, чем брезгливей кривятся и бледнеют ее губы, тем больше она торжествует в душе, словно пришла сюда только для того, чтобы причинить ей боль...