Сын шевалье (Зевако) - страница 407

Ангулемец опустил на пол ноги и, снисходительно улыбаясь, посмотрел на огромную груду жира, раскинувшуюся напротив. Прислушавшись, он уловил мерное посапывание.

— Уже уснул! — прошептал Равальяк.

И грустно и добродушно покачал головой:

— И это он называет покаянной молитвой! Так-то он понимает свой обет! И к себе не строг, и к другим! Он маловер, но славный человек. Что ж — исполню долг за двоих.

Равальяк было встал, но ноги не держали его, и ему пришлось ухватиться за край стола, чтобы не упасть. В маленькой комнатке было душно, жарко. Жар как будто шел снизу — особенно от той стены, что против двери, словно там стояла огромная жаровня. С каждой минутой дышать становилось все труднее.

Равальяк схватил кувшин и жадно осушил его; ему полегчало. Он подошел к Парфе Гулару и присмотрелся повнимательнее: монах не шевелился, но по лицу его струился пот, дыхание было тяжелым. Равальяк решил, что все понял, — не удивляясь и не тревожась, он сказал вслух:

— Видно, гроза собирается!

Вернувшись опять к своей койке, ангулемец опустился на колени между ней и столом — спиной к двери, чтобы не мешал луч света из коридора, — и начал истово молиться.

Сколько времени провел он так, беседуя с Богом? Часы? Минуты? Он не мог сказать: погружаясь в мистическое безумие, Равальяк всегда терял чувство реальности.

Но он не просто молился: совесть его страшно терзалась — впрочем, он уже привык к этой муке. Он закрыл глаза — а открыв их, обнаружил, что находится в кромешной тьме.

Мурашки пробежали по спине у Равальяка. Поверни он слегка голову — и увидел бы: просто снаружи кто-то занавесил плотной занавеской окошко в двери, через которое прежде пробивался свет. Но он нашел другое объяснение темноте — то, что подходило к состоянию его духа. Равальяк ударил себя в грудь и громко простонал:

— Это вечный мрак! Страшный мрак, где будет томиться душа моя во веки веков! Господи, Боже мой, помилуй меня!

Он закрыл глаза и тотчас вновь открыл их, словно желая убедиться, не грезит ли он. Увы, нет! Это был не сон. Мрачная, таинственная тьма окружала его со всех сторон: в ней множились причудливые образы — плоды воспаленного воображения Равальяка, и оттого последние остатки здравого рассудка тонули в пучине ужаса и отчаяния.

А вокруг становилось все жарче и жарче. Колени Равальяка, казалось ему, просто поджариваются, как на плите. Невольно он потрогал пол рукой — и тут же отдернул ее с воплем:

— Мрак! И пламя! Это ад! Я горю в огне! Горе мне, горе!

И, не желая смириться, он тяжко вздохнул, выдавая тайну страшной борьбы, происходившей в его душе и рвущей ее надвое: