Синдром Фауста (Данн) - страница 113

Идеология ориентируется не на личность, а на догмы. Видит не человека – а роль, которая ему предназначена. Что же до цели, она всегда была и будет только идеалом. А идеал сродни луне на небосклоне. Сколько бы ты ни шел ей навстречу, ты не приблизишься ни на шаг.

Вознаграждая себя за потерю идеологической невинности, я окунулся в водоворот занятости и удовольствий. В дебри профессии. В длинную череду женщин. В ласковые подмышки комфорта…

Тогда-то и отлился во мне, как из металла, девиз новой философии: живя сам, дай жить другим! Это был самый суровый и самый решающий урок моей жизни.

Никогда и никому, поклялся я себе, ты не позволишь нарушить свое духовное равновесие. Главное – осознать: чрезмерно привязываясь к кому-то, ты теряешь свою свободу и попадаешь в рабство. Попасть в полную зависимость от своих чувств? Всецело им подчиниться? Ну уж избавьте! Исключение я готов был сделать только для Руди и Розы. Им я доверял полностью. Да и что они могли хотеть от меня?

И вдруг, когда ушла Селеста, я с удивлением обнаружил, что и свобода может стать в тягость тоже. Дело не в моральных императивах. Даже не в ребенке, который должен был родиться. Для меня он был только абстракций. Куда болезненней оказалось, что к черту разваливается храм комфорта и спокойствия. Тот самый, на чье сооружение я затратил последние десятилетия.

Меня никто не ждал. Никого не трогало, что я скажу. Никому не было дела до того, как я выгляжу. Какое у меня настроение? Что за выражение у меня на лице? Улыбка на нем или гримаса раздражения? Никто не баловал меня. Не ворчал. Не беспокоился. Не старался угодить. Даже кровать, на которую я угрохал больше двадцати тысяч, выглядела как сирота на кладбище. Гордость модерна и голливудского шика, она с презрением жестко пружинила под старым холостяком, который упустил свое время.

У Руди все было иначе. В нем сработал эффект сексуальной пружины. Тридцать два года она была сжата до предела. И вдруг – раз! Неожиданный толчок, сбой, и, как освободившаяся пружина, сорвалась с места вся нерастраченная сексуальность. Что же касается меня, то, во-первых, я никогда и ни в чем себе не отказывал. А во-вторых, комплекса сексуальной задроченности, которым всегда страдал Руди, во мне не было. Я делал то, что хотел. Когда хотел. И с кем хотел.

Что же такое произошло, что я вдруг все чаще стал вспоминать о крепко сбитом теле Селесты? О ее ляжках – они у нее, как у многих латиноамериканок, не скучно разрастаются вбок, а упруго и вызывающе выпирают сзади. О ее готовности всегда мне аккомпанировать в исторгающем глубинные спазмы блюзе соития. Селеста была для меня тем же, чем кларнет – для Руди. Я извлекал из нее те звуки, страсть и негу, которыми откликается лишь очень чувствительный музыкальный инструмент. Меня покоряла ее естественность. Она была щедра и никогда не скупилась на секс. Не блефовала. Не притворялась. Не торговалась. И, главное, – никогда и ни в чем не упрекала.