— Как, — спрашиваю, — Платон Петрович, — быть мне в таком удивительном случае? Хозяйка моя после барышни Синенковой порошок нюхает и дома не сидит, а муж ейный за гитару взялся и про чёрные очи поёт… Но только знаю я, чего он, подлец, дожидается?
Усмехнулся он загадочно:
— Эх, — говорит, — Евдокия Степановна, рази я профессор какой, бесплатные советы давать… Что ж мне от вашего жизненного пира останется?
— Друг, — отвечаю, — вы мне, ай нет? Там посмотрим, что останется…— а сама к нему плечиком, словно не нарочно. Плечиком его так и жму… Все они, подлецы, глядят цветок своего удовольствия сорвать…
— Вы, — говорит, — нимфа, и могу я вам стихи написать собственного сочинения, не хужее товарища Пушкина, но раз дело так далеко заходит — скажите антренус: согласны вы брачный союз по кодексу советских законов заключить, потому что я, — говорит, — когда десять человек в день вымою, а когда и пятнадцать по семьдесят пять копеек за тело… Одному, — говорит, — жить невозможно скучно, я могу и пятнадцать телов в день пропить, когда на душе заботы нет… Мне обязательно заботиться о ком ни на есть, а надо… А сейчас для кого я живу? Я, — говорит, — уж тогда обо всём бы за вас озаботился: живёте вы почти целый месяц, а в профсоюзе не состоите, и каждая буржуазная шпана почём зря на прозодежде обдувает и сорокадвухчасовой еженедельный отдых отнюдь не представляет для культурных целей… Но это, — говорит, — всё одно, что деньги в банк, всё судом стребовать можно…
— Как, — говорю, — стребовать, — а сама — веришь ли, милая? — затряслась вся: золотые слова человек говорит, и всё одно, вижу, Клавдии Ивановне уж не уйти, потому знает он всё и своего добьётся, а я на пустых шишках останусь, — из-под носа вырвет. — Как, — говорю, — стребовать?
— Я, — отвечает, — вам всё одно ничего подобного не расскажу, потому что я словом связан, но только ей в тюрьму обязательно идти. Поступило на неё от одного известного мне человека заявление, а если, — говорит, — он, мерзавец эдакий, снасильничает над вами с применением психического воздействия и чего доброго палталоны ваши разорвёт, — только вы обязательно палталоны носите, как вещественное доказательство, то, — говорит, — опосля всего разбейте вы окно и кричите пронзительно, и тогда его тоже в тюрьму, экскузей года на три, а там, — говорит, — войдёт катастрофа в мирные берега жизни — будет видать, каким боком подвигаться, и с какого туза козырять…
Сказал он роковые эти слова — словно молнией меня осенило. Вот, — думаю, — куда ты метишь? Вот чего добиваешься, веник ты банный? Чтоб её в тюрьму, да его в тюрьму, а тебе чужой комнатой завладеть! Веришь ли, Грунюшка, сижу на дворе, день летний, а меня трясёт, будто в крещенский мороз. Как далеко человек видит! Вот тебе и консоме! Ну, однако, не сказала ему ничего такого, — мало ли как и что обернётся, раз такая катастрофа наступает, — распрощалась с ним отлично, вздохнула даже, — как будто и я, мол, тоже страдаю, а сама домой и принимаюсь своего хахаля ждать. Перво-наперво в ванне помылась, нашла у Клавдии Ивановны палталоны, попудрилась ейной пудрой и села у окошечка — лузгаю семечки в полоскательницу, а сама слушаю, как моё сердце на весь дом стучит. А он и вот он!.. Позвонил неверным звонком, враз поняла: пьяненький ползёт, обязательно, — думаю, — сегодня же всё начистоту обвернуть, время приступило такое, что час один жалко… И вот как вспомнишь теперь: как я тогда за судьбу свою боролась, как счастье своё ковала — даже страшно становится, и жалко себя невыразимо: столько я тогда перестрадала и передумала, изнервничала, как кошка какая… Бегу на звонок, отпирать, а он — в шляпе на ухо, стоит и на меня во все глаза глядит, а вижу: — примечает плохо, пьян очень, и пальто в пыли, — упал где-нибудь…