Нетерпение сердца (Цвейг) - страница 157

Его решительный тон звучал убедительно. Но я чувствую, что уступать нельзя.

— Я понимаю, что впереди наклонная дорожка, — соглашаюсь я. — Но я вынужден уехать. Ничего особенного я собой не представляю и ничему особенному не учился, но если ты дашь мне рекомендацию, можешь быть уверен, я не подведу тебя. Знаю, я не первый, кто к тебе обращается, ведь ты устроил шурина Ференца?

— Йонаша? — Балинкаи презрительно щелкает пальцами. — Но ты подумай, кем он был. Мелким провинциальным человеком. Такому помочь легко. Посади его с одной табуретки на другую, немного получше, и он уже возомнит себя чуть ли не господом богом! Не все ли ему равно, где протирать штаны, — ни на что большее он не способен. Но вот найти что-нибудь подходящее для того, кто однажды носил звездочку на воротнике, — это уже совсем другое дело. Увы, дорогой Гофмиллер, верхние этажи всегда оказываются занятыми. Кто хочет начинать в цивильной жизни сначала, должен устраиваться внизу, и даже в подвале, где пахнет не розами, а кое-чем похуже.

— Мне все равно!

Должно быть, я произнес это запальчиво, потому что Балинкаи посмотрел на меня сперва с любопытством, а потом как-то отчужденно, словно издалека. Придвинув свой стул поближе, он положил руку мне на плечо.

— Послушай, Гофмиллер, я тебе не опекун и не собираюсь читать наставлений. Но поверь товарищу, который испытал все это на собственной шкуре. Нет, дорогой, совсем не все равно, когда ты со всего маху летишь вниз, с офицерского седла в самую грязь… Можешь поверить человеку, который однажды сидел вот здесь, в этой комнатушке, с полудня до темноты, и точно так же говорил себе: «Мне все равно». Около половины двенадцатого я подал рапорт об увольнении. Идти в офицерское казино, туда, где все, мне не хотелось, показываться среди бела дня на улице в штатском — тоже. И вот я снял этот номер — теперь ты понимаешь, почему я всякий раз останавливаюсь в нем, — и ждал тут, пока стемнеет, чтобы никто не провожал соболезнующим взглядом Балинкаи, улепетывающего в поношенном сером пиджаке и старой шляпе. Вот тут, у окна я стоял тогда и в последний раз смотрел на улицу. Там прогуливались мои товарищи, все в форме, стройные, честные, свободные, каждый словцо маленький бог, и каждый знал, кто он такой и где его место. Только тогда я понял, что теперь я ничто в этом мире; у меня было такое чувство, будто вместе с мундиром я содрал с себя кожу. Сейчас ты, конечно, подумаешь: наплевать, какое на тебе сукно — голубое, черное или серое, и какая разница, гуляешь ли ты с саблей или с зонтиком. Но я до сих пор не могу забыть, как я тогда вечером выскользнул из гостиницы и встретил по дороге на вокзал двух улан, а они, не козырнув, прошли мимо меня; и как я потом сам втащил спой чемоданчик в вагон третьего класса и сидел там среди потных крестьянок и рабочих. Я, конечно, понимаю, все это глупо и несправедливо, наша так называемая сословная честь выеденного яйца не стоит, но ведь после четырех лет военного училища и восьми лет службы этого уже не вытравишь, это у нас в крови. Знаешь, на первых порах у тебя такое чувство, словно ты безногий калека или урод. Сохрани тебя бог от такой беды! Ни за какие сокровища я не согласился бы снова пережить тот вечер, когда пробирался на вокзал, обходя каждый фонарь. А ведь это было только начало.