— Эки бездельники! — вскрикнул он, дочитавши. — Теперь, когда нужды нет, — выпустили солдата московского! Уведомляют меня на прошлогодний спрос — что принят на старое место.
В понедельник, 16 ноября 1724 года, ещё до света был готов эшафот — обширная дощатая платформа на брусьях, на полтора аршина выше Троицкой площади.
Посредине этой обширной платформы, прямо против среднего окна ревизион-коллегии, поднимались две рели с перекладиной; только вместо верёвки над срединою виселицы торчала острая спица — для головы казнённого. Подле релей был столб с крышечкой, под которою повешен был колокол. Звоном в колокол обозначаться должно чтение приговора, а потом — выполнение казни. Подле столба с колоколом под крышечку становился сенатский секретарь — читать приговор. Между столбами релей и местом секретаря, поднятым на одну ступень, стояла широкая плаха с приступком, на которую становился на коленях преступник для получения смертного удара. За плахою стояла кобыла — наискось спускавшаяся стойка, к голове выше — для сеченья кнутом.
Кончилась поздняя обедня у Троицы — в ту пору, по-старинному, в десять часов утра, и из крепостных Ворот, украшенных резною фигурою апостола Петра, показался строй солдат, идущих к мосту на площадь. Народ по вчерашнему объявлению уже собрался и ждал кровавого зрелища.
За строем, несколько отступя, под конвоем солдат с обнажёнными тесаками вели к наказанию обвинённых.
Первым шёл с непокрытою головою в красной домашней шубке своей камергер Монс; подле него пастор Нацциус в своём официальном облачении: чёрной широкорукавной рясе, в парике и с Монсовым Евангелием в руке. Евангелие бывший камергер читал до самого ведения на казнь.
Красавец был бледен, но совершенно спокоен. Рассказывали, что он только растрогался, когда на крыльце — по выводе его из комендантского дома, где его содержали с середы, — бросились с громким воплем с ним прощаться слуги его все в слезах.
За братом шла исхудавшая, бледная как смерть генеральша Матрёна Ивановна Балк. Руки её были связаны, и на плечи, сверх зелёного шёлкового платья, накинута была чёрная епанечка на меху с капюшоном, покрывавшим голову.
Поодаль от неё шёл, едва двигаясь от страха, совершенно упавший духом Егор Михайлович Столетов. В потухших глазах его, казалось, не было признака жизни; он походил на старика, хотя ему было не больше как под сорок лет.
Жёлтая кожа на лице вся была в морщинах.
Почти в паре с ним шёл совершенно спокойно молодой красавец Балакирев. Он плакал, и лицо его выражало сильную растроганность; но ни страха, ни боязни предстоящей боли ни один искусный физиономист не открыл бы в лице его. Он горевал не о себе, а о Даше и бабушке.