Солнце стояло почти в зените, когда ему пришлось остановиться. Он больше не мог. Больше просто не получалось, несмотря ни на какое напряжение воли. Он был измотан, совершенно изможден и выкачан до дна. Он прекратил грести и сел на корточки в углу лодки, всхлипывая от утомления и не решаясь оглянуться, чтобы посмотреть, плывет ли все еще за ним мертвец, есть ли он вообще, далеко ли он от него, или, может, Однорукий преследует его… может, он даже сидит позади него, проникнув на борт?
Он повернулся рывком, готовый закричать и нанести удар. Однако никого не было. Ничего там не было. Ничего. Ни в нем, ни вокруг него: пусто.
Его дыхание стало свистящим от напряжения, а тело отупело и как будто вообще отсутствовало, так он ослаб.
«О боже мой», – думал он снова и снова.
Наконец и это прекратилось, и шнапс полностью подчинил его себе и вытеснил остатки разума.
Он начал бредить, иногда смеялся громко и резко, а перед глазами плыли фиолетовые и красные круги.
Голова пухла от мыслей, он начал насмехаться над тем, что только что произошло. Ему все стало безразлично. Он пел то чудесно, то фальшивя, то протяжно, украшая высокие тона двойными трелями.
«О милые родимые края», пел он. И «К кому Бог милостив», дополняя стихи Эйхендорфа[15] на народный лад. Ему было все равно, что он поет и правильно ли поет. Правильным было уже то, что он пел.
– Все правильно, ты слышишь! – кричал он.
И было Рождество. «О, дети, придите, придите скорей. И к яслям в пещеру войдите живей!» – пел он. И еще: «О, елочка, о, елочка, какие у тебя коричневые иголочки», – пропел он вдруг. Почему «коричневые»? – удивился он. Ах да, это все нацисты и их партия.
Он чуть не захлебнулся от смеха.
«Тихая ночь! Святая ночь! Коричневое Рождество в Атлантике!» – пел он, варьируя мелодию.
Внезапно он перестал петь. Слегка покачиваясь, он поднялся и поднес палец к носу. Он проверял себя на четкость движений, и пока он говорил, нож резал ему горло.
– Ты напился, дражайший! – сказал он себе и поклонился. – Нет, вы только посмотрите!
Ему стало слишком жарко. Он сорвал рубашку и снял штаны. Трижды проклятое солнце! Обнаженным стоял он посреди лодки и орал на солнце. Про Однорукого он забыл. Сейчас солнце вызывало в нем ярость, и жара озлобляла его.
– Что, хочешь со мной разделаться, эй, ты? – кричал он солнцу. – Только не воображай себе ничего такого, ты, со своим огнем! Откуда у тебя огонь? И что ты еще можешь? Ну, так откуда у тебя огонь? А? Я жду. Нет ответа?
Он ждал. Солнце молчало.
– Тогда я тебе скажу! – крикнул он, и голос его сорвался. В глотке жгло и резало, как ножом. Он приглушил голос. Из-за боли и потому, что показался слишком громким самому себе, зная, что он собирается сказать.