Девушки (Монтерлан) - страница 25

Если бы она его не любила, он, возможно, взял бы ее в качестве секретарши: его собственная ушла. Но брать секретаршей женщину, которая вас любит!.. У Косталя был друг, господин Арман Пэлес, само совершенство, знаменитый отец семейства, он был генеральным секретарем громадного жульнического предприятия (общества по восстановлению затопленного Севера). Он предложил должность машинистки, и Андре уехала в Париж.

Но когда Андре должна была заняться работой, препятствующей личной жизни, она взъерошилась: это было сильнее ее. Не проходило и получаса, как она начинала вздыхать, что приводило в отчаяние шефа канцелярии. По двадцать минут она не выходила из туалета, читая Ницше. Она приходила с опозданием и уходила раньше. С четвертого дня книга Валери, открытая в наполовину выдвинутом ящике, погружала ее в чистую поэзию, едва шеф удалялся; ее выдавало резкое задвигание ящика, когда он оборачивался. Впрочем, хотя она полагала, что ее скромность граничит с героизмом, телеграммы через каждые три дня («Не хотите ли пойти в воскресенье на концерт испанской музыки», «Я пойду в субботу на выставку эстампов в Национальную Библиотеку. Если вдруг у вас окажется время…») засыпали Косталя; он извинился два-три раза, не ответил на следующие и в конце концов стал рвать их, не вскрывая. Следует подчеркнуть, что он палец о палец не ударил, чтобы «вывести ее в свет». Он тоже считал себя героем, поместив ее в Париже; и героизм его длился недолго; лучше умереть, чем прогуливать Андре по собраниям. И тот и другой считали себя героями, а это всегда плохо кончается. Когда в конце месяца, получше познакомившись с девушкой, г-н Пэйлес нашел предлог, чтобы вернуть ей ближайшую свободу, все были очень довольны, и даже Андре. Жить в Париже, будучи узницей в этой дурацкой канцелярии; иметь на расстоянии вытянутой руки все, что она любит, и не иметь возможности наслаждаться этим, — лучше уж жить в провинции, где, по крайней мере, если она страдает, то без раздражения. Почти с облегчением она села в поезд на Сэн-Леонар.

* * *

В зале Реформистского Центра, ожидая вызова на осмотр, — двести средних французов, бывших солдат; это ни буржуа, ни народ, но тот

184

класс-посредник, что составляет Францию с их французским гением скверно одеваться, носить бледные лица — ах, честное слово, не красавчики-парижане. Беспокойная толпа, где мужчины снуют туда-сюда, трутся друг о друга, как быки в стаде, чуя приближение человека; это особенно одноногие, упорствующие в нежелании садиться. Один вскакивает при каждом выкрикнутом имени; другой справляется о туалете: мысль, что его просьба о пересмотре пенсии будет отброшена, отзывается в животе. Есть, однако, и спокойные папаши, бывалые старички, почитывающие газету. Изумительная смелость тех, кто в толпе разворачивает «L'Action Francais» (если при этом не дают свидетельства об инвалидности, так это потому, что не существует больше правительства). И болезненные лица тяжелораненых, пришедших со своей «дамой». И некий буржуа с красной ленточкой, усевшийся не вместе со всеми на белую скамью, а чуть поодаль, на единственный стул в зале, дабы подчеркнуть, что в этом тяжелом испытании его респектабельность пребывает нетронутой.