Семейное дело (Незнанский) - страница 75

По счастью, компания оказалась совсем не хулиганская: этих парней занимали не криминальные способы отъема денег у небогатого населения эпохи заката СССР, а искусство. Точнее, слово «искусство» не произносилось из какого-то грубоватого целомудрия, но неумелое самовыражение цветными мелками на заборах несло печать таланта. Ролка Белоусов, Колобок (он и впрямь был тогда толстеньким), сын обеспеченных родителей, свободно читающий по-английски, помог понять, что такое граффити. И страх временно отступил. Илья почувствовал, что он не один, что теперь он вместе с граффити — против всего мира, нагоняющего страх. Стены, заборы, декорации, хранящие смелость его красок, представлялись ему надежным щитом. Ему казалось — больше ничего не надо. Другим — может быть, но не ему.

Брешь в этом щите пробила смерть матери. Не сказать, чтобы он очень ее любил: он никогда не делился с нею сокровенными мыслями; она не одобряла его друзей, его увлечения, его одежду… Но, потрясенно глядя на маленькую, втиснутую в жесткие рамки гроба женщину в знакомом шерстяном зеленом платье и с наморщенным, точно в сосредоточенном размышлении, лбом, Илья вдруг впервые с полной отчетливостью понял, что мать была — человек. Человек со своими вкусами, своими стремлениями, своими опасениями, своими надеждами, который жил-поживал рядом с Ильей, а теперь вот этого человека закопают в землю. И с ним, Ильей, тоже когда-нибудь случится то же самое. И никакое граффити от этого не защитит. Будь ты хоть самый знаменитый райтер на свете, оставь ты свои писы и тэги хоть на тысяче миллионов заборов, все равно финал один — черная рамка и земля. А дальше-то что? Он боялся враждебного мира, то есть жизни, — как же посмел упустить из виду, что есть еще и смерть?

«Как же он убивается, голубчик. Вот до чего хороший сын, как мамочку любил», — перешептывались подруги матери на похоронах. Тяжелые тугодумные тетки, они не способны были допустить в свои крепкие головы мысль, что Илья оплакивает не скончавшуюся мать, а свой возвратившийся страх.

Граффити, в котором Илья Вайнштейн добился успехов, перестало восприниматься как главное в жизни; скорее оно превратилось в дело, приносящее нестабильный, но верный доход. Уже тогда он стал оформлять квартиры и магазины, тогда как интересовало его иное. Он пронесся галопом по всему спектру модных исканий постсоветской интеллигенции. Шаманизм. Индуизм. Спиритические сеансы. Религиеведение… Иудаизму, кровно унаследованному как будто бы от отца, не верившего, впрочем, ни в какого духа, кроме спиртного («Господи, прости!» — мысленно прокомментировал Илья этот слишком смелый каламбур), он тоже отдал дань, но последнего шага не совершил. Он не сделал обрезания — вследствие чего стал объектом белоусовских насмешек. Роланд во всеуслышание, пусть и в дружеской компании, провозглашал, что Илья путает обрезание с кастрацией, что ему нипочем не перенести прикосновения ножа к своему драгоценному члену, что он набит сексуальными комплексами, из которых проистекают все его лихорадочные поиски истины.