В Нанте некто Геслен, посланный толпой обыскать один дом на предмет обнаружения хлеба, ничего не нашел там; немедленно поднялась целая буря криков: «Он утайщик, он соучастник!» Толпа бросилась на него, он был ранен, почти изрублен. Ясно, что во Франции не было больше спокойствия: имущество и даже самая жизнь подвергались опасности.
Важнейшее право собственности было нарушено в тысяче мест, ему везде грозили, оно становилось ненадежно. Всюду интенданты и наместники просили помощи, доносили о бессилии объездной стражи, призывали регулярные войска. И в это время против недостаточной, разбросанной, колеблющейся правительственной власти подняли мятеж не только слепые ужасы неурожая, но и те злобные инстинкты, которым выгоден всякий беспорядок, и политические вожделения, с которых любое политическое потрясение срывает узду.
Контрабандисты, лжесолевары, браконьеры, бродяги, нищие и преступники, число которых увеличилось с 1788 года, сливались в злодейские шайки и всюду предавались одинаковому буйству. Заранее вооружаясь камнями, ножами и дубинами, они пополняли мятежные скопища и во время бунтов набивали свои мешки: врывались в дома и завладевали всем, что им понравится, крошили вдребезги все оказывающее им сопротивление, забирались ночью на фермы и вымогали деньги, грозя поджогом; грабили аббатства и замки. Во всех больших восстаниях выступали подобные злодеи, неимущие, враги закона, дикие и отчаянные бродяги, которые, как волки, стекались туда, где чуяли добычу. Их узнавали по их поступкам, по потребности разрушения ради разрушения. Другие люди, не относящиеся к их числу, тоже быстро скользили по наклону кражи. Какой-то более или менее честный человек, случайно увлеченный в восстание, продолжал принимать в нем участие, прельщенный безнаказанностью или наживой. Меч правосудия был бессильно опущен, а грабить было куда легче, чем работать. Таким образом, те, что вышли сначала достать хлеба, закончили убийствами и пожарами. Они уже не стеснялись говорить: «Мы бедны, вы богаты, мы хотим присвоить ваши богатства».
Мягкость короля и властей вызывала удивление. Они считали народ ребенком, который не ведает, что творит. А то был не ребенок, а просыпающееся животное, раздраженное многими веками своей тяжелой спячки и жаждущее в порыве ярости сокрушить все, что было создано за время его сна.
Небрежно отгородившись от реальной Франции, Версаль жил так изолированно, что вообще не замечал новых и тревожных настроений в стране. Здесь все еще продолжалась та великолепная эпоха, начавшаяся еще в XVII веке, с восхождением на престол Людовика XIV. Аристократия купалась в атмосфере интриг, любовных похождений, галантных празднеств, она развлекалась, ловя каждую минуту, оставшуюся до потопа. Именно аристократия воплощала все то, что носилось в вечереющем воздухе Европы XVIII века. Просветительство с его философами – Руссо, Дидро, Вольтером – было предтечей XIX столетия, а аристократическое рококо звучало как прощальная элегия – милая, поэтическая, но эфемерная и обреченная. Она таяла, как ранний снег, и грубая реальность прорывалась наружу. А как только не старался Версаль уйти, отгородиться от этой реальности! Живопись, поэзия, музыка, даже мебель и украшения – все это было выдумано, рождено фантазией. В посуде, в росписях, в экипажах сказывалось влечение к придуманному, желание воплотить мечту – такую вычурную и недостижимую. Хотелось освободиться от скованности, официозности, отсюда и пристрастие к сельским идиллиям и пасторалям; но власть реальности такова, что она сама определяет облик тех воздушных замков, которые над нею надстраивают и в которых думают от нее спастись.