Доктор указал на лежащего чеченца. Тот был бледен, как слоновая кость, все неровности черепа проступали под утончившейся кожей. Шрам на голове блестел белым перламутром. Только на руке, на которую и указывал Тюрман, вдруг проступили змеиные изгибы вен.
— Видите? — произнес доктор в совершенном удивлении. — А минуту назад были совершенно спавшиеся вены! За m’a boulevere![3] Заживает, как на собаке… Видали, друг любезный? Он уже и вздрогнул. Видать, не понравилось, что его с собакой сравнили. Разве это человек? Одни законы гор в телесной оболочке. Ни души, ни разума. Обзови я его сейчас… какое там у них оскорбление самое обидное?.. бабой, например. Тут же встанет, возьмет этот самый кинжал ваш и зарежет меня во славу пророка. Разве это человек?
— А может, как раз это и есть человек? А, Карл Иванович? Может, вся наша культура, все наше общество, образование — все это шелуха? Очисти нас, как луковицу, что останется? Ничтожество, карлики… А этот лежит, как есть, но ведь человек!
Доктор Тюрман вдруг засуетился, стал собираться.
— Засиделся я у вас, голубчик, пора мне восвояси. А то скажут: Карл-то Иванович совсем стал чеченским доктором, даром что немец. А я, может, Россию не меньше вашего люблю. Вам вот, молодым, все туземцев, чужих подавай. А мне, кроме России-матушки, и не надо ничего. Помереть бы у себя в Великих Луках, а не здесь — на краю мира христианского…
На ходу повторяя рекомендации по уходу за больным, Карл Иванович направился к выходу. Басаргин проводил его.
Тюрмана чеченским доктором никто и не думал называть, а вот Басаргина в батальоне уже за глаза величали «татарская няня». Станичные казаки его сторонились, не понимали. Жена хорунжего теперь ругалась на дворе:
— Летнюю хату ему отдали, чтоб табачищем вонял! А он что, сквалыга, удумал? Татарина в дом притащил и ходит за ним, как за теленком. Да я таперича, после басурмана, туда шагу не сделаю. Запалить только и осталось! Гори вместе с татарином, коли такая у тебя к нему присуха! Кто же тебя, болячку, только родил такого? Вражина! Змей болотный…
Басаргин слушал все это, лежа на кровати, и мечтательно улыбался.
Залихватское, стремительное слово «набег» на самом деле означало долгое топтание солдатских сапог на станичной площади, поддразнивание офицерами своих лошадей, которых они то пускали вскачь, то осаживали через три-четыре шага, покашливание, перекидывайте пустыми фразами. Наконец эта масса людей неторопливо трогалась, переваливаясь и колышась, в оседавшем утреннем тумане. Торопились одни артиллеристы, подстегивая и таща под уздцы своих невозмутимых лошадок и все равно отставая от общей массы.