Харьков очаровал Граевского, ему вначале показалось, что время повернулось вспять и он снова очутился в той прежней, нормальной жизни, без товарищей и «чрезвычаек». На пролетках, на авто проносились отпрыски самостийной знати – все куренные батьки, хорунжии и подполковники, в свитках алого сукна, в смушковых, с червленым верхом шапках, в необъятных, словно Черное море, шароварах, мотня которых, по обычаю, должна мести по земле.
Множество дельцов, спекулянтов и маклеров, выбритых до синевы, в синих же шевиотовых костюмах а-ля Молдавский[1] толпились по кофейням и ресторациям, делали из воздуха деньги, гоняли по Украине вагоны с маслом, консервами, лекарствами, хлебом. В сумерки загорались ртутные огни кабаков и кино, громыхал оркестр в городском саду, ласково кивали, улыбаясь согласно и заманчиво, миленькие барышни в шелковых чулках. А с поверхности речки Нетечи, обленившейся, заросшей ряской, подымались мглистые туманы, напитывая воздух истомными лихорадками, будоражащими кровь и пробуждающими разные желания.
И все было бы хорошо, если бы не немцы, марширующие в железных шлемах по улицам, – не умом, инстинктивно не переваривал их Граевский, бледнел, замедляя шаг, непроизвольно лапал рукоять нагана. Однако каждый раз справлялся с собой, переводил дух и шел себе дальше.
В остальном же он ничем не отличался от прочих бонвиванов с деньгами, жил, как и все они, по золотому правилу – да после нас хоть потоп. А мучиться, переживать, изводить душу нравственными коллизиями – увольте. Хватит, насиделся в окопах, намахался кистенем под носом у ЧК. Надо просто закрыть глаза, зажать уши, прикусить язык и жить, жить, жить, жить.
Что он видел-то за свои тридцать лет? Кровь, дерьмо, смерть, крушение империи? И что еще предстоит увидеть?
И Граевский наслаждался жизнью. Хорошо одетый, с проверенной улыбочкой, слонялся он по городскому парку, обедал со вкусом в ресторации «Крона», нарядившись в огненные, цвета большевистских стягов, подштанники, навещал девиц из кордебалета «Мон амур». Шипение ртутных фонарей средь облетающей листвы, гусь, фаршированный яблоками, утопающий в собственном жиру, заученные вздохи и лживые телодвижения продажных актрисулек – вот и вся жизнь. Ужасная скука.
Однажды вечером, когда Граевский ужинал, смотрел на сцену и подумывал, а не напиться ли ко всем чертям до положения риз, к нему за столик напросился господин в пенсне, седой, грузный, стриженный коротко, под бобрик:
– Миль пардон, не помешаю?
Очень странный господин – в галстуке горит бриллиантовая скрепка, а глаза какие-то остекленевшие, словно неживые, как это бывает у людей с некогда перебитым носом.