У последней черты (Арцыбашев) - страница 25

— Ой, Гришенька, мой Гришенька! Ой, матушки мои родненькие!..

И доктору Арнольди казалось, что везде тихо, тихо, и даже далекое небо со вниманием прислушивается к этому одинокому воплю.

У калитки его нагнал молодой мещанин. Его бледное, с клочковатой рыжей бородкой лицо было мокро, и глаза смотрели по-прежнему испуганно и отчаянно. Он, должно быть, даже не видел доктора и, что-то бормоча дрожащими губами, совал ему сжатый кулак.

— Вот… вот… вот… — бессвязно бормотал он. Доктор Арнольди машинально взглянул на его кулак и увидел зажатый угол бумажки.

— Э… зачем это! — с досадой сказал он, махнув дрожащей толстой рукой.

— Возьмите, возьмите… как же, трудились, мы понимаем… воля Божия… — совершенно бессмысленно повторил мещанин, продолжая совать свой черный, точно обугленный кулак.

Доктор Арнольди вдруг сердито насупился, урывком взял деньги и, быстро отвернувшись, пошел в калитку. Согнувшись так, точно боялся удара сзади.

Беловолосый Никитка встретил его глупой, заждавшейся улыбкой.

— Кончился? — спросил он, когда доктор уселся на заскрипевшее под его тяжестью сиденье пролетки.

— И ты, дурак, когда-нибудь кончишься… — машинально ответил доктор Арнольди и пихнул его в спину набалдашником палки.

Никитка весело засмеялся этой остроумной шутке и тронул рыженькую застоявшуюся кобылку.

Пыль тяжело поднялась за колесами, и, когда доктор быстро заворачивал за угол, в чистом вечернем воздухе еще долетел до него пронзительный, сверлящий небо крик: Ой, матушки мои родненькие!.. Ой, Пресвятая Богородица!

Пролетка завернула за угол, и все стихло, как не бывшее.

VII

Был совсем вечер, и далеко в степи погасала холодная зеленоватая заря, когда доктор Арнольди, усталый и угрюмый, заканчивал свои визиты.

Он давно уже перестал различать своих больных и равно уныло шел к детям, женщинам, старикам и молодым людям. Но месяц тому назад его позвали к больной актрисе, умирающей на родине, и как-то незаметно доктор Арнольди привык каждый вечер после всех визитов заходить к ней. Сначала он лечил ее, но болезнь была неизлечима, и он оставил. Только приходил, садился, как будто на минуту, не выпуская из рук шляпы и палки, и просиживал целые часы в тишине сумерек, под непрерывную тихую болтовню больной, мало-помалу привыкшей к нему и рассказавшей ему всю свою жизнь, бурную, нелепую жизнь актрисы.

И если что-либо важное задерживало его, доктору Арнольди уже недоставало этого тихого голоса, печальных глаз и той задумчиво-кроткой грусти, которая веяла на его усталую душу в комнате больной в тихие летние сумерки.