Он думал, что я буду вечно терпеть, что можно играть мной, как куклой, и можно сидеть на двух стульях. А главное — можно любить тех детей, а этим ребенком пожертвовать.
Ночью она поднялась, вошла в Нинину комнату и постояла над нею, спящей, послушала ее тихое дыхание. Нина спала глубоко и неуверенно улыбалась во сне. Даша опустилась на пол перед кроватью, положила голову на подушку рядом с кудрявыми волосами. Она чувствовала, как гнев, колотивший ее, сменяется страхом и нежностью.
За окном с его незадернутыми шторами стояла чернота, над которой, слабый и прозрачный, как детский заусенец, висел полумесяц, и звезды, еле уловимые внутри небесной черноты, казались тихой лесной мошкарой, собравшейся в дымные пятна.
И чем дольше смотрела она на это небо со срезанной детской полосочкой кожи, чем глубже впитывала в себя ровное и теплое дыхание Нины, неуверенно улыбавшейся во сне, тем нелепее представлялось ей все, что она собиралась сказать ему. Злоба ее таяла, как остатки мокрого снега на улице.
И он, и его дети были, оказывается, надежно защищены от Даши чем-то, что существовало вне их и прощало им те ошибки, которые они совершили. Невидимый, но плотный покров согревал их головы, и сейчас, когда Даша рванула его на себя с тем, чтобы лишить их защиты, произошло какое-то еле заметное, совсем незначительное движение то ли внутри этих слабых звезд, а то ли еще где-то глубже, и Даша смирилась.
12 марта Вера Ольшанская — Даше Симоновой Я возвращаюсь домой в субботу. Гриша остался в Москве.
…
Любовь фрау Клейст
Время, оказывается, пощадило всех: и море, и берег, и старую пристань. И когда фрау Клейст, опираясь на руку возлюбленного ею Алексея Церковного, спустилась по трапу, она поняла, что на Бальтруме все то же самое. Идет Рождество, рассыпаясь огнями. Весь остров в огнях, и порывистый ветер несет их навстречу воде.
С сиреневым от холода подбородком, с темной помадой на нижней губе, фрау Клейст всматривалась в ту женщину, которая тридцать шесть лет назад вот так же спускалась по трапу. На ней был тогда бирюзовый берет. Она уже красила волосы.
Ах, Бальтрум! Meine lieber Baltrum![14] Фрау Клейст почувствовала, как она берет мальчика под руку. Рукав слегка влажен, а сама рука так горяча, что прожигает ее ладонь через шерсть тонкого свитера. Ресницы его были детскими, ноздри мужскими. Они раздувались, когда по утрам фрау Клейст дотрагивалась до него, еще спящего, всем своим телом.
Сейчас она даже не знает, жив ли он? Несколько раз фрау Клейст видела во сне его мать — ту вспыльчивую испанку с темным пушком на пальцах, у которой тоже раздулись ноздри, когда фрау Клейст, обескровленная абортом, опустила свою подкрашенную голову так низко, что подбородок ее почувствовал холод бледно-голубой камеи, приколотой к воротнику.