Неприятное это соображение, однако, не задержалось надолго, потому что вскоре над головой Трубецкого повисла ярко-золотистая мерцающая радуга, и весь он, прозрачный, как шелк с крепдешином, забился от радости.
— Идите по радуге вверх, — строго приказал тот, кто с такой поразительной ловкостью выдавал себя за профессора Бергинсона и получал его профессорскую зарплату.
Легкому, прозрачному Трубецкому показалось, что он в самом деле слегка приподнялся и очень привольно куда-то поплыл.
— Сейчас будет свет, не пугайтесь, — сказал Бергинсон.
И свет наступил. Он был белым, как вскипающее молоко, он победно блистал. И, главное, в нем была правда, которую профессор Трубецкой так ценил в жизни, но в жизни всегда ее недоставало, а здесь, в этом свете блистающем, не было ничего другого.
Оказывается, правда могла не быть правдой о чем-то или для чего-то. Она была просто, совсем, до конца только правдой. Как свет был одним только светом и больше ничем. И сейчас, когда профессор Трубецкой почувствовал себя внутри этого света, он совершенно перестал понимать, как можно столь сильно запутаться в жизни и так загрязнить ее и перепачкать.
— Не плачьте, — вдруг мягко сказал Бергинсон, которого профессор Трубецкой по-прежнему не видел. — Вы можете их огорчить.
И только он произнес это, как Трубецкой ощутил со всех сторон обнимающие его теплые ладони и понял, что вновь стал младенцем, и бабушка с няней и матерью купают младенца Адрюшу в корыте. Слезы мешали ему разглядеть их лица, потому что они были высоко над ним и ярко ему улыбались, но, ударяя ладошками по воде, как это делают все младенцы, когда им ужасно как весело, он вдруг захватил что-то в свою очень пухлую детскую руку. Это была маленькая желтая утка, сделанная из воска и купленная няней на деревенском базаре. А он был уверен, что утки давно нет на свете, — ее разломала сестра Трубецкого, постарше его и сердитая девочка.
Но утка была, так же, как были эти родные ладони, осторожно поддерживающие его за плечи, так же, как была и розово вспыхивала на краю корыта теплая мыльная пена, так же, как во всю красоту своей праздничной жизни была синева за окошком их кухни с ее торопливо надувшимся облаком, похожим на спелую гроздь винограда.
Оказалось, что все, что профессор Трубецкой считал несуществующим, все, от потери чего ему было так грустно, о чем он всегда тосковал, — все было живым и здоровым внутри ослепительно-белого света, в нем все навсегда сохранилось.
Трубецкой хотел объяснить Бергинсону (или тому, кто называл себя Бергинсоном), что сейчас он исправит все свои ошибки, потому что они были сделаны в полном незнании правды, но тут же решил, что все это не нужно. Вообще ничего уже больше не нужно.