Космическая одиссея 2001 года (Кларк) - страница 98

Но любопытства он не утратил, и порой мысль о той цели, к которой несет его корабль, будила в нем радостное волнение и ощущение своей значительности. Ведь он — не только представитель всего человечества; возможно, сама судьба людей зависит от того, как он будет действовать в ближайшие недели. Во всей истории еще не бывало ничего подобного. Он, Боумен, — Чрезвычайный и Полномочный Посол рода людского. И это его поддерживало во многом, даже в мелочах. Он тщательно следил за собой, регулярно брился, невзирая на усталость. Он понимал — Земля наблюдает за ним, ловя первые признаки каких-либо отклонений от нормальной психики, и решил не давать Центру управления никаких, во всяком случае серьезных, поводов заподозрить неладное.

Боумен, конечно, сам заметил некоторые перемены в своем поведении: было бы странно ожидать иного в сложившейся обстановке. Он теперь не выносил тишины, и радио на корабле оглушительно гремело целыми днями, умолкая только на время его сна и переговоров с Землей. Сначала ему нужны были голоса людей, и он слушал классические пьесы, особенной Шоу, Ибсена и Шекспира, или стихи из огромнейшей фонотеки «Дискавери». Однако проблемы, затронутые в этих пьесах, казались такими далекими или так легко решались при наличии крупицы здравого смысла, что скоро все драмы ему надоели. И он переключился на оперу. Большинство записей было на итальянском и немецком языках, поэтому его не отвлекало даже то крохотное интеллектуальное содержание, которым, как правило, отличаются оперы… Так продолжалось две недели, пока он не понял, что от всех этих превосходно поставленных голосов одиночество только острей. Но окончательно оборвал эту полосу «Реквием» Верди, который ему на Земле не доводилось слышать. Dies Irae[9] разнесшийся с гулким рокотом по пустому кораблю, звучал здесь устрашающе уместно и совершенно потряс его, а когда загремели небесные трубы, возвестив наступление Судного дня, у Боумена не стало сил слушать. После он запускал только инструментальную музыку. Начал он с композиторов-романтиков, отбрасывая одного за другим по мере того, как их эмоциональные излияния начинали слишком подавлять его. Сибелиус, Чайковский, Берлиоз продержались несколько недель, Бетховен — подольше. Мир он обрел наконец, как и многие до него, в абстрактных построениях Баха, изредка украшая их Моцартом.

Так и летел «Дискавери» к Сатурну, вибрируя от прохладных звуков клавикорда — увековеченных раздумий мозга, ставшего прахом почти двести лет назад.

Уже сейчас, с расстояния в пятнадцать миллионов километров, Сатурн казался больше, чем Луна с Земли. Для невооруженного глаза зрелище было величественным, в телескоп — неправдоподобным. Само тело планеты можно было принять за Юпитер, только немного притихший. Те же пояса облаков, разве что побледнее и менее отчетливо очерченные, те же медленно перемещающиеся возмущения атмосферы размером в целые континенты. Однако у Сатурна было одно резкое отличие от Юпитера — даже с первого взгляда было видно, что он сильно сплющен у обоих полюсов; иногда казалось даже, что он несколько асимметричен. Но взор Боумена неизменно отвлекала от самой планеты величественная красота ее колец. По своему многообразию, сложности и богатству тончайших цветочных оттенков они стоили целой Вселенной. Кроме основного большого разрыва между внутренним и внешним кольцами в этом гигантском нимбе планеты было еще не меньше пятидесяти других кольцевых промежутков, разделяющих полосы различной яркости. Сатурн окружали как бы десятки обручей, плотно входящих один в другой, и таких плоских и тонких, будто они вырезаны из бумаги. Система колец выглядела тончайшим произведением искусства, хрупкой игрушкой, которой можно только любоваться, но трогать ее нельзя. Боумен не мог, как ни старался, представить себе истинные размеры колец. Не верилось, что Земля, если ее перенести сюда, выглядела бы как шарик от подшипника, катящийся по краю обеденной тарелки.