Ах, Шурка…
Томило сердце.
Из Рядновки тогда они с Золотаревским вернулись под утро.
Ни одной звезды, сырость. Катер двигался по каким-то понятным только пьяному Ваньке Васеневу приметам. Несло ледяной тиной, бездонной тьмой омутов. Ветерок в невидимых кустах подвывал, как тоскливый Шуркин саксофон. Никак не забывалась картина: Гриша Зазебаев в беспощадно освещенной котельной смотрит на Семина, как тупое смиренное животное. Если такому сказать, что Вселенная расширяется, он даже не замычит. Ну, может, испытает смутное животное беспокойство: как дотопать до стены, под которой полежать можно?
Семина передернуло.
Золотаревский прав: смысл жизни в экспансии.
Родился – начинай захватывать пространство, заполнять собой мир. И не останавливайся. Никогда не останавливайся. Стучи копытами. Как только перестанет зажигать на живое, так все – абзац! До Шурки это не дошло. Его уже не собрать в кучу, он размазался. Только и сказал напоследок: «Вот теперь хорошо».
– Элим, – с тоской спросил Семин. – Почему Шурка так сказал?
– А вот придет день, ты сам отстегнешь ласты, – нагло и весело ответил всезнающий юрист, довольный, что бомжа не взяли на катер. – И положат тебя во гроб. И вынесут на глазах родни и друзей во двор, на красивом катафалке, лошади под плюмажами, повезут к могиле. И обвяжут гроб веревками, и начнут опускать. И кто-то там из похоронной команды начнет указывать: «Аккуратней… Аккуратней, чтоб вас… Чуть подними край… Еще… Еще…» И выдохнет наконец: «Ну, вот лады… Теперь все хорошо…»
– Тоска.
– Понимаю, – кивнул Элим.
– Да ну. Ты еврей. Тебе не понять.
Элим кивнул, но ничего не ответил.
Уж он-то знал, что еврейская тоска так же велика, как русская.
Они сидели рядом, плечом к плечу, пили, смотрели на плоскую ночную воду, вдыхали сырость и тьму и молча слушали злой голос Ваньки Васенева, от души крывшего все бесчисленные прихотливые повороты темных, как жизнь, болотных речушек.