Ее счастливая самоуглубленность рассмешила Ждана. Он улыбнулся.
– Ты думаешь только о ребенке, Зита.
– Разве это плохо?
Он ответил после некоторого размышления:
– Наверное, нет. И все же во всем необходима мера.
– Почему ты говоришь о мере, Ждан? Почему ты говоришь «наверное»?
– Я не Гумам, – улыбнулся он. – Я не умею выражать мысль вслух с абсолютной точностью.
– Разве каждая мысль требует абсолютной точности? – удивилась Зита. – Но если и так, Ждан, мы ведь научимся. Мы всему научимся, Ждан.
Они помолчали.
– Когда мы начнем эксперимент с Мнемо, Ждан?
– А ты не раздумала?
– Нисколько. – Она зарделась. – Мне этого хочется все сильнее. Я хочу знать, Ждан, кто я, для чего создана. В общем я это знаю, Ждан, но мне хочется знать совершенно точно.
– Скоро ты будешь знать.
– Интересно, – негромко спросила Зита, – кто-нибудь сейчас еще не спит? Кто-нибудь думает сейчас о нас? Ну, – объяснила она, – о тебе, Ждан, о твоей Мнемо, или, скажем, обо мне…
Ждан не ответил.
Зита вдруг увидела террасу Симуширского биокомплекса, услышала гул волн, увидела, как широко раскрыт океан на горизонте, как в странном низком закате качаются над ним облака…
И вновь она бежала босиком по террасе, знала, что сейчас добежит до прохладного каменного парапета, наклонится над ним и увидит внизу, под знакомой узловатой сосной, все ту же вечную Нору Лунину с ее волшебным ребенком, смеющимся громко, счастливо, на весь мир.
На весь мир!..
Сердце Зиты заныло.
Она взглянула на силуэт Ждана, все еще стоявшего у распахнутого окна.
– Иди ко мне, Ждан.
Только по самому горизонту, опасно кренясь, взвихривая песок, обдирая и без того голые камни, ходили один за другим крошечные черные смерчи. Крошечными, впрочем, они казались только издали – за каждым влачился многомильный пылевой шлейф, забивавший и без того мутное небо. Похоже на Сахару. Только там, на Земле, все это сопровождалось ревом и свистом, а здесь царила гнетущая тишина, нарушаемая лишь долгой звенящей нотой. Она бесконечно менялась, но оставалась той же.
Плач. Долгий плач. Но он напоминал не о беде, а скорее о сочувствии.
– Теперь я понимаю Одиссея, – хмыкнул Даг Конвей, хмуря белесые, окончательно выцветшие брови. – Уверен, этот грек не приказал бы привязывать себя к мачте, не поленись сирены просто подсунуть ему партитуру своих песен.
Гомер усмехнулся.
– Исключительное поражает.
– «Исключительное»!.. – Конвей наклонился над трещиной в камне, из которой торчало нечто вроде пучка плоских кожистых листьев. – Это больше чем исключительное, Гомер. Где ты видел, чтобы целую планету заселяло всего одно существо? Не вид, а именно существо. Существо в единственном экземпляре.