– Вета уже была, - поправил Кокотов.
– Когда?
– Когда выходила замуж за итальянца.
– Да, в самом деле! У вас хорошая память. Некоторым хорошая память заменяет ум.
– Вы так считаете? - обиделся писатель.
– Так считает Сен-Жон Перс. Хорошо. Назовем ее Белла. Как я мог не узнать Беллу?! Как? - Жарынин заломил руки с такой силой, что суставы хрустнули. - Итак: конец семидесятых, я в ореоле мученической подпольной славы, которую в ту пору мог дать только запрет и гонения. Боже, счастлив художник, хоть недолго побывавший под запретом! Единственное, о чем сожалею, что не попал под суд, как Бродский за тунеядство. Тогда я не сидел бы сегодня здесь, с вами, Кокотов, я стал бы каннским львом, тигром, попирающим тысячедолларовыми штиблетами фестивальную дорожку! Но, увы, я имел глупость, дабы не потерять трудовой стаж, оформиться руководителем драмкружка на майонезный завод. Нет, вы подумайте, трудовой стаж! Понадобился гений Бродского, чтобы предвидеть: трудовой стаж - ничто, а гонимость - все! Гонимость, а не талант и тем более не трудовой стаж, - вот что дает настоящую славу. В этом великое Оськино открытие! А стихи его читать невозможно. Это, в сущности, просто рифмованный каталог.
– Не согласен! - возмутился Кокотов.
– Да? Тогда почитайте мне Бродского наизусть!
– Пожалуйста:
«Ни страны, ни погоста
Не хочу выбирать.
На Васильевский остров
Я приду умирать!»
– Это все?
– Все, - покраснел Андрей Львович.
– Одна строфа. И та обманная. Умер-то он в Венеции.
– Вы просто ему завидуете!
– Конечно завидую: он догадался наплевать на трудовой стаж, а я не догадался. И все-таки после скандала с «Плавнями» я был упоительно знаменит. Радостно шептались, что со дня на день меня арестуют. Меня приглашали в гости будто достопримечательность, угощали мной, словно деликатесом. Женщины смотрели на меня примерно так же, как курсистки девятнадцатого века взирали на патлатого народовольца, собиравшегося наутро метнуть бомбу в генерал-губернатора. Разумеется, дам, жаждавших скрасить мои последние дни на свободе, было хоть отбавляй. Я даже начал привередничать, чваниться, старался избегать, скажем, двух блондинок подряд…
– А вот это вы фантазируете! - возмутился Кокотов, с особой остротой ощутивший свою безбрачную брошенность.
– Нет, мой одинокий друг, не фантазирую, а вспоминаю с трепетом! И вот как-то раз меня пригласили в мастерскую к одному архитектору. Он проектировал типовые дома культуры для совхозов-миллионеров, но при этом о Корбюзье говорил так, словно тот - всего лишь пьющий сосед по лестничной клетке. Кстати, сейчас он проектирует особняки новых русских, и, наверное, потому эти сооружения так похожи на совхозные клубы. В мастерской собралось несколько пар - и ни одной одинокой дамы. Я даже с облегчением подумал, что нынешнюю ночь смогу, наконец, отоспаться. Но тут вдруг вышел жуткий семейный скандал. Начался он как невинный литературный спор. И устроила этот спор Белла. Она заспорила со своим спутником (пусть он будет Владимиром) о том, кто выше - Блок или Окуджава. Судя по короткой стрижке и неловкому синему костюму, Володя был советским офицером и, конечно, бился за Блока, даже прочитал до середины «Скифов». Белла подняла его на смех и объявила, что народный поэт тот, кого поют. Блока не поют, зато поют Окуджаву. Ее поддержали и хором ударили: