Боль (Дюрас) - страница 12

Говорят — чтобы они не рассказали. В некоторых лагерях союзники нашли еще теплые трупы. Что делают в последнюю минуту, когда проигрывают войну? Бьют посуду, бьют зеркала, швыряя в них камни, убивают собак. Я больше не испытываю ненависти к немцам, это уже нельзя так назвать. Конечно, какое-то время я их ненавидела, это было понятно, до того ненавидела, что хотела, чтобы их всех, до последнего, уничтожили, чтобы Германию стерли с лица земли, вот именно, — дабы такое никогда больше не оказалось возможным. Но теперь я уже не умею отделить любовь, которую испытываю к нему, от ненависти, которую питаю к ним. Это две стороны единой картины: на одной -он, лицом к немцу, в его глазах угасает надежда, которой он жил двенадцать месяцев, на другой — глаза немца, который целится в него. Вот два лица, две стороны этой картины. Мне приходится выбирать между ним, который скатывается в ров, и немцем, который закидывает за спину автомат и уходит. Я не знаю, что делать — обхватить руками его тело и дать уйти немцу или оставить Робера Л. и вцепиться в немца, который его убил, выцарапать ему глаза, не увидевшие глаз Робера. Уже три недели я говорю себе, что надо помешать им убивать, когда они удирают. Никто ничего не сделал. Можно было бы послать команды парашютистов, которые удерживали бы лагерь в течение двадцати четырех часов, пока не подойдут союзники. Еще в августе 1944 года Жак Оврэ попытался разработать план таких операций. Ничего не вышло, потому что Френэ не хотел поддержать инициативу, исходившую от движения Сопротивления. Сам же он, министр по делам военнопленных и депортированных, не имел возможности организовать операцию. И стало быть, допустил расстрелы. Теперь уже до самого конца, до освобождения последнего лагеря заключенных будут расстреливать. Ничего уже нельзя сделать, чтобы помешать этому. Иногда на моей двусторонней картинке я вижу Френэ, который смотрит из-за плеча немца…

Прижаться лбом к холодному стеклу. Я больше не в силах удерживать свою голову. Ноги и руки у меня тоже тяжелые, но не такие, как голова. Не голова, а сплошной нарыв. Стекло приятно холодит. Через час Д. будет здесь. Я закрываю глаза. Если он вернется, мы поедем к морю, это будет для него самым большим удовольствием. Думаю, что я умру в любом случае. Если он вернется, я тоже умру. Если он позвонит. «Кто там?» — «Это я, Робер Л.», — я смогу лишь открыть ему дверь и умереть. Если он вернется, мы поедем к морю. Будет лето, разгар лета. Между тем моментом, когда я открываю ему дверь, и тем, когда мы окажемся у моря, меня нет, я мертва. В той как бы посмертной жизни я вижу зеленое море, бледно-оранжевый пляж, песок. В моей голове гуляет солоноватый ветерок, от которого путаются мысли. Я не знаю, где он в тот момент, когда я вижу море, но знаю, что он жив. Что он тоже дышит где-то на земле. Я могу, значит, лежать на пляже и отдыхать. Когда он вернется, мы поедем к морю, к теплому морю. Это будет для него самым большим удовольствием, и к тому же это очень полезно. Он приедет, пойдет на пляж, он будет там стоять и смотреть на море. А мне хватит и того, что я буду смотреть на него. Я ничего не прошу для себя. Прижаться головой к оконному стеклу. Кажется, я в самом деле плачу. Одна из шестисот тысяч, которые плачут. Человек у моря — это он. В Германии ночи были холодные. Здесь, на пляже, он стоит в одной рубашке и разговаривает с Д. Они поглощены разговором. А я буду мертва. Как только он вернется, я умру, иначе просто не может быть. Это моя тайна. Д. ничего не знает. Я это выбрала — ждать так, как я его жду, насмерть. Это мое дело. Я возвращаюсь к дивану, ложусь. Д. звонит в дверь, я открываю: «Ничего?» — «Ничего». Он садится в гостиной рядом с диваном. Я говорю: «Думаю, надеяться почти не на что». У Д. раздраженный вид, он не отвечает. Я продолжаю: «Завтра уже двадцать второе апреля, двадцать процентов лагерей освобождено. Я видела в Центре Сореля, он сказал, что только один заключенный из пятидесяти вернется». У Д. нет сил отвечать, но я продолжаю. В дверь звонят. Это М., шурин Робера Л.: «Ну что?» — «Ничего.» Он качает головой, задумывается, потом говорит: «Проблема в связи, они не могут написать. Говорят, в Германии больше нет регулярной почты». Я говорю: «Но я точно знаю, что люди получают вести из Бухенвальда».