— Не знаю, — мрачно сказал я. — Не уверен.
— Ну, ты ещё с детства всегда рассчитывал на худшее. Тебе, наверно, поэтому было легко жить. Не всегда ведь получалось худшее...
Я усмехнулся.
— Не будем сравнивать, старик, кому было легче жить. Это тёмное дело. У каждого характера есть свои минусы.
— Может, ты и прав... Так вот, я подумаю над таким письмом. А потом мы его вместе почистим.
— Думай!
...Витька написал хорошее письмо. Там почти нечего было чистить. Такое письмо можно было посылать совершенно спокойно. И всё-таки, когда мы его посылали, у меня на душе кошки скребли. И было такое ощущение, будто я своими руками отрываю от себя Корнелию. Но не послать это письмо я уже не мог. Не имел права не послать.
...Человек привыкает ко всему. В том числе и к той постоянной боли, которую сам себе причинил.
Мы продолжали жить так же, как жили раньше. Несколько раз мы ходили с Корнелией в театр и на концерты, каждую неделю бывали в кино. Она ничему не удивлялась и вела себя так, как будто уже не раз до этого бывала и в кино, и в театрах, и на концертах. Все её вопросы касались только быта и истории, то есть содержания того, что она видела, но никак не техники исполнения. Она не удивлялась ни электричеству, ни радио, ни телевидению, ни многому другому, чего не было ни в древнем Риме, ни в древнем Пантикапее. Должно быть, всё это стало для неё привычным ещё на корабле Гао. И, может быть, именно потому, что она не удивлялась никакой технике, нас поразила её реакция на проигрыватель, обыкновенный электрический проигрыватель, который принёс в Витькину комнату его сосед, чтобы послушать новенькие пластинки Робертино Лоретти.
Корнелия не отводила взгляда от крутящегося чёрного диска. Она жадно ловила каждый звук, каждое слово певца. Я вначале подумал, что её, как ребёнка, занимает сам процесс движения пластинки.
Но вскоре я понял, что её занимала не только пластинка. Она услышала знакомые, понятные слова. Пусть эти слова были, с её точки зрения, искажены, пусть она плохо понимала смысл песни, но что-то она понимала — это было бесспорно.
— Qui cantat?[17] — спросила она.
— Puellus, — ответил я. — Мальчик.
— Ubi cantat? — снова спросила она. — Где?
— In Roma, — ответил я. — In Italia.
— Vehere fas illuo? Ехать можно?
— Нет, — сказал я и покачал головой. — Пока нет.
Она не стала спрашивать, почему нельзя. Она знала уже, что не понимает многих сложностей нынешней жизни. И знала, что не поймёт их, пока не изучит язык настолько, чтобы свободно читать и разговаривать.
Она ничего не сказала мне. Она только слушала песни, которые пел Робертино Лоретти, ловила знакомые и в то же время уже незнакомые слова, не отрываясь смотрела на чёрный крутящийся диск.