— А все-таки героиней была, — сказал замполит. — Ты, Фиса, героиня.
Анфиса смутилась, руки спрятала. Говорила она с оглядкой, кривя рот, чтобы не было видно дырки, где не хватало зуба. Под конец вечера осмелела, стала даже улыбаться, но аккуратно. Замполит сказал:
— А ты, Фиса, еще на уровне как женщина. В тебя еще влюбиться можно. Замуж не собираешься?
— Что вы, Василий Сергеевич, мне да замуж. Я старуха.
— И не такие выходят.
Посидел, пошутил и ушел. На другой день наведался снова. И стал приходить. А там, смотришь, незаметно-незаметно и притулилась к нему Анфиса, а он к ней. Про любовь у них разговору не было, ясное дело, немолодые, а просто хорошо ему было с Анфисой, а ей с ним.
В квартире, конечно, заприметили, что у Анфисы жилец появился. Шила-то в мешке не утаишь. Пересудам конца не было. Уж на что Ольга Ивановна — и та стояла иной раз на кухне, слушая, что про Анфису говорят. А Капа — так прямо в лицо и выразилась:
— Палит тебя грех, Анфиска. В твои-то годы не о мужиках, о душе думать надо.
— Ты-то сама святая, — огрызнулась Анфиса.
— Я не святая, я грешная, я богу молюсь, чтобы простил он мои грехи. Вот и ты молись.
— Религия — опиум для народа, — сказала Анфиса и обрадовалась, как она Капу ловко отбрила.
— А ты дура мухортая. Вякаешь, чего не поймешь. Религия — опиум, а ты — копиум.
Что такое «копиум», Анфиса не знала, но очень было обидно.
Одна Ада Ефимовна Анфисе сочувствовала и все про свое — про любовь:
— Я рада за вас, Анфиса, всей душой рада. Любовь — это сон упоительный… Помню, мы с Борисом…
— Это с которым?
— Не помню. Кажется, с первым. Нет, со вторым…
Панька Зыкова швыряла вещи и требовала, чтобы Анфиса платила за свет и газ почеловечно, то есть втрое. Она забыла, что сама когда-то требовала покомнатно.
А с Ольгой Ивановной у Анфисы была, что называется, полоса отчуждения. За что-то поссорились, да так и не помирились. Сейчас ей казалось, что Ольга Ивановна следит за ней своими строгими глазами, осуждает… Ачего осуждать-то? Разве сама не женщина?
Замполит у Анфисы привык, обжился, отогрелся. Все предлагал: распишемся. Она не решалась, тревожил ее Вадим: как отнесется? Однако и не отказывала. Василий Сергеевич ее с ответом не торопил, но вел себя уверенно: свет чинил, новый кран поставил на кухне, начал даже работу подыскивать. И в квартире к нему постепенно привыкли: все-таки мужчина в доме…
А Вадим жил в лагере и тосковал. Зачем только его на два срока отправили? Ему и одного выше ушей… Лагерный быт он терпеть не мог — все эти линейки, барабаны, дурацкие эти походы, где все притворяются, что интересно, а ведь врут: скучно до смерти. С товарищами он не сходился, считая их глупыми, а то, что многие из них были куда развитее его, предпочитал не замечать. Часто один ходил по территории. Как ни странно, он думал о матери. Вспоминалось ему, как она еще в Доме ребенка сидела в саду среди ребят вся золотая на солнце, с венком из одуванчиков на голове. Как светились на солнце ее полные, стройные руки. В первый раз за свою жизнь он скучал по матери, хотелось ее увидеть.