Я не понял, о каком расчете речь, но допытываться не стал.
– Может, еще что-нибудь выменяешь на товар. А деньги здесь никому не нужны и пригодятся тебе, только если слинять решишь, – предупредил он и расхохотался.
Я не собирался покуда с ним цапаться и тоже расхохотался, словно был всем ублаготворен.
Несмотря на нищету, в которой он прозябал долгие месяцы, он был окружен многочисленной прислугой, состоявшей почти целиком из мальчишек. Они наперебой подавали ему то единственную в хозяйстве ложку, то невообразимую кружку, а то осторожно выковыривали у него из подошв босых ног бесчисленных классических, глубоко въевшихся клещей. Он со своей стороны каждую минуту благосклонно запускал им руку между ногами. Единственным его занятием было чесаться, но зато делал он это не хуже, чем лавочник в Фор-Гоно, – с изумительной ловкостью, которая приобретается только в колониях.
Мебель, унаследованная мной от него, показывала, что в смысле стульев, столиков, кресел можно при известной изобретательности сочинить из обломков ящиков из-под мыла. Этот хмырь научил меня развлекаться, одним резким взмахом ноги далеко отбрасывая тяжелых гусениц в панцирях, которые, исходя слизью и дрожа, безостановочно штурмовали нашу лесную хижину. Раздавишь их по неловкости – пеняй на себя! Целую неделю от этой незабываемо мерзкой каши будет неторопливо подниматься немыслимый смрад. Мой предшественник вычитал в журналах, что эти медлительные чудища – самые древние твари на Земле. Они восходят, уверял он, ко второй геологической эре. «Когда мы сами станем такими же древними, чем мы только, приятель, вонять не будем!» Так буквально он и говорил.
Сумерки в этом африканском аду были великолепные. Хотелось, чтобы они длились без конца, всякий раз трагические, как гигантское убийство солнца. Колоссальное зрелище, только для одного человека слишком уж восхитительное. Целый час на небе, образованном обезумевшей алостью, шел парад красного, а затем от деревьев к первым звездам взлетали трепещущие зеленые полосы. Потом горизонт серел, потом опять розовел, но уже блеклой и недолгой розоватостью, и все кончалось. Все цвета измятыми лохмотьями повисали над лесом, как обрывки мишуры после сотого спектакля. Происходило это ежедневно около шести пополудни.
И ночь со всеми своими чудищами пускалась в пляс под уканье многих и многих тысяч жаб.
Лес только и ждет этого, чтобы задрожать, засвистеть, зарычать всеми своими глубинами. Он – словно огромный неосвещенный, до отказа набитый похотливыми пассажирами вокзал. Деревья сверху донизу вспухают прожорливыми тварями, искалеченными эрегированными членами и ужасом. В конце концов в хижине становилось уже ничего не слышно. Я вынужден был в свой черед ухать через стол, как сова, чтобы мой сотоварищ мог разобрать, что я говорю. С меня, не любящего природу, было ее вполне достаточно.